«Ну, знаю», – хмуро отвечал я и махал рукой, дескать, не надо ворошить старое и все такое.
«Нет уж, давай разберемся!» – шипел вредный Карл Фридрихович.
Разбирались долго. Мне все было ясно с самого начала, но Карл говорил и говорил – о том, какой у меня тонкий вкус, о том, как я разбираюсь в людях, о том, что есть отличные, умные, хулиганистые ребята, которые перебесятся и станут гордостью страны, а есть откровенный криминал, который нужно выжигать, выстригать и выкашивать, о том, что жизнь наконец в государстве наладилась и нужно стараться, чтобы она снова не сползла в болото смут и волнений, бедности и всеобщей озлобленности.
Рудольф Виссарионович иногда вставал, прохаживался по кабинету и как будто про себя бормотал: «Отпечатки пальцев по всей квартире… Свидетели… Кровь… Сперма… Что делать, что делать? Как все это объяснить? Как свести концы с концами?… Сложное положение, невиновность доказать практически… Не знаю, не знаю…»
Ночью Карл привез меня домой на своем «БМВ». Поднялся в квартиру, достал из портфеля бутылку водки, мы выпили, покурили, я был благодарен офицеру за то, что он наконец перестал расписывать передо мной все прелести работы сексота и просто пил и слушал музыку, по которой я успел сильно соскучиться.
Офицер походил вдоль моих стеллажей, разглядывая диски, потрогал пальцем старый «Гибсон», застывший на подставке в углу, покрутил ручки комбика.
– Слушай, – сказал он, вернувшись к стеллажам. – Я возьму у тебя пару дисков. Скопирую, верну.
– Пожалуйста.
Карл взял первый «Фэмили», «Таго Маго», вежливо попрощался и отвалил.
Недели три я посвятил теории. Почитал Солженицына, Аксенова, старые журналы – «Новый мир», «Нева»: они валялись у меня в стенном шкафу много лет, выбрасывать было лень, а ставить на полки – глупо. Журналы пылились, бумага крошилась, только грязь одна, а пользы никакой.
Стукачи, стукачи… Журналы времени падения Советской власти просто от корки до корки были нафаршированы стукачами. Автор любой статьи, посвященной хоть асфальтированию центра столицы, хоть новым достижениям гидрометерологии, умудрялся так или иначе вставить что-нибудь о стукачах. Какая популярная была в те годы профессия!
А в наиболее интересных и важных случаях – не профессия, но целое искусство. Я вспомнил то, что знал давным-давно, что в общем-то известно каждому, но никто не хочет об этом думать: хорошие, настоящие стукачи со временем становятся самыми уважаемыми членами общества. А каждому лестно принимать у себя в гостях уважаемого члена общества. И потом при случае знакомым сказать: ах, этот-то… ну этот-то ко мне захаживает и я к нему на дачу бывает заскакиваю вообще если что я ему могу звякнуть а он бывает помогает да он отличный мужик и тот тоже мне знаком но у него много работы в правительстве в кабинете сидит до ночи но бывает вместе выпиваем а с тем сколько было выпито…
Все это придает рассказывающему вес и значимость, возвышает в глазах друзей и знакомых. И друзья потом говорят своим друзьям и знакомым, что знакомы с таким-то, а у него все схвачено на самом верху, если что – поможет…
Экзамен для стукача – это некий момент «икс», когда обществу становится известно, что этот, отдельно рассматриваемый гражданин являлся (или до сих пор является) стукачом. Если общество, узнав страшную тайну, его отринет, значит, и поделом. Значит, неталантливый это был стукач, глупый и бездарный, значит, работу свою он делал из рук вон плохо, с обязанностями своими не справлялся, и халтурил, и завтракал в рабочее время. И видно становится, что натура у него скотская, что этот человек ленив, жаден и жесток, что он и предать не может по-человечески, а все с каким-то выебонами, что он подонок в квадрате и мерзавец в кубе.
Люди же умные, трудолюбивые, одаренные и порядочные, люди увлеченные, энтузиасты, не обделенные при этом житейской мудростью, энергичные и сильные духом, образованные, любящие и не стесняющиеся всю жизнь учиться – такие люди переживают критический для мелких стукачей момент легко и даже с некоторым изяществом. И общество не выдавливает их из любовно обустроенных кабинетов и хорошо обставленных квартир. Общество делает вид, что ничего не случилось. Общество не говорит о том, что узнало, вслух, приняв за аксиому, что подобные разговоры неприличны и неконструктивны. Общество снимает с таких людей мелкие, обременительные обязанности и открывает перед ними широкую дорогу для творчества и созидания, при этом дает карт-бланш на все их начинания, в чем бы они ни заключались – в устройстве ли выставок порнографических фотографий, или в приватизации полезных ископаемых. Главное, чтобы все делалось без выебонов…
Чем больше я читал Солженицына и чем дольше листал блеклые страницы прогрессивных журналов, тем заманчивее и значительнее казалась мне работа стукача.
Конечно, я и раньше думал об этом, но думал как обыватель, как буржуа, оперирующий в жизни готовыми штампами и понятиями, которые легки в употреблении для человека недалекого и не задумывающегося о завтрашнем дне.
Через месяц необременительных размышлений я впервые в новом качестве вышел в ночь.
Откуда у меня появлялись деньги, я и сам толком не понимал. Первая пластинка, которую я в своей жизни продал, называлась «The Dark Side of the Moon». Я заработал пять рублей, простояв на лестнице пятьдесят минут. Покупатель, кретин, как я потом уже понял, прослушал диск от начала до конца на своем проигрывателе, я же при этом торчал на лестнице. У него, видите ли, строгие родители, и неизвестных людей они в дом не пускают. Нужен мне их дом сто лет – мне нужно было впарить лоху «Пинк Флойд», больше мне ничего не было нужно в их буржуйском доме. В конце концов впарил. Лох вышел на лестницу, поправил очки, вспотел, просох – все за минуту; оглядываясь, вытащил из кармана мятых брюк такие же мятые, замусоленные бумажки, из другого кармана – несколько медяков и беленьких, более крупного достоинства монет и быстро сунул все это мне.
«Не считай, не считай, забирай быстрее», – шептал лох. Я понимал, что он боится родителей. Родители могли застукать его на спекулятивной сделке. Виновными в спекуляции признавались как продавец, так и покупатель, что, на мой взгляд, несправедливо, но я здесь, как и в большинстве случаев, ничего поделать не мог.
Лох, не прощаясь, повернулся, одним прыжком преодолел лестничный пролет, распахнул дверь своей квартиры, юркнул внутрь и захлопнул дверь за собой. Захлопнул сильно, размашисто, но совершенно беззвучно. Так могут делать только люди, находящиеся уже за гранью человеческой трусости. Гипертрусы.
Переклеивать «яблоки» умел только Вольдемар. Он хранил секрет клея в тайне, хотя я думаю, что это была какая-нибудь ерунда. Что мог такого выдумать десятиклассник, по всем предметам в школе имевший одни тройки? Вольдемар любил слушать группу «Эмерсон, Лэйк и Палмер» и имел дома две пластинки Заппы и одну – «Кинг Кримсон».
Как-то он позвал меня на вечеринку. Родители Вольдемара уехали в гости, и вместо них теперь в квартире сидели две пэтэушницы – черненькая и беленькая. Упругие, точно резиновые, пэтэушницы были похожи на ярко раскрашенные игрушки. Тогда я еще не видел надувных баб и аналогии провести не мог.
Пэтэушницы носили одинаковые, очень короткие черные юбочки, и, когда подружки садились на диван, у обеих становились видны белые трусы. Кофточки у них тоже были одинаковые: у одной желтая, у другой красная. И через ту и через другую просвечивали жесткие черные бюстгальтеры.
Тем летом все пэтэушницы города одевались в приталенные кофточки и короткие черные юбочки, потому на эскалаторах метро постоянно там и сям мелькали белые трусы. Такое было тем летом представление о красоте, на несколько лет крепко засевшее в массовом сознании.
После двух бутылок сухого девчата были уже вдребадан. Вольдемар поставил «One size fits all». «Выключи эту херню», – хором сказали девчата. Вольдемар сменил пластинку, и под звуки «Аббы» пэтэушницы начали сноровисто раздеваться. С тех пор я «Аббу» не люблю. «Абба» с тех пор кажется мне такой же равнодушной, асексуальной и вытаращенной, как глаза резиновых пэтэушниц, проделывавших все, что полагается, без звука, без вскрика и даже без глубокого вздоха, словно бы исполняя ну, не обязанность, положим, а несложный привычный ритуал. Наверное, когда они чесали свои спины о дверной косяк, то эмоций при этом выказывали больше, чем при половом акте с совершенно еще дикими в сексе молодыми людьми.
Девчата ушли, а Вольдемар сел переклеивать «яблоки». Руки его дрожали, и мне пришлось помочь другу отделить бумажный кругляшок от пластинки «Wish You Were Here» и налепить его на диск с речами Брежнева. Промежутков между песнями на пластинках не было, так же как не было промежутков между речами, и внешне пластинки были столь же схожи, как два стриженных под полубокс первоклассника в серых суконных костюмчиках.