— Ах, Ма, я тебя люблю, — говорю я себе и не знаю, как сказать ей вслух, но я знаю, она все равно знает, что я ее люблю.
— Так mange, ешь, не думай об этом — пара ботинок — это тебе не целый базар серебра с фарфором, а? — И кивает, и подмигивает.. Я сижу там в прочной вечности.
По ночам я опускаюсь на колени перед своей кроватью помолиться, но вместо этого голова моя падает на одеяло, и я просто придуриваюсь, вжавшись в него глазами. Пытаюсь молиться зимними ночами, бездвижно.
— Сделай мой череп, мой нос мягкими, растопи их; просто сделай меня одним целым куском понимающим —
В тот субботний вечер я поехал в закрытый манеж, Па со мной, поехали туда в автобусе, балаболя всю дорогу:
— Ну так я такому-то и такому-то так и сказал —
— Эй, Па, t’en rappelle tu quand qu’on faisa les lions — Эй, Па, а помнишь, когда мы делали львов, мне четыре года было, на Бридж-стрит, и ты сажал меня на колени и рычал как разные дикие звери! Помнишь? и Ти Нин тоже?
— Pauvre [46] Ти Нин, — говорит отец; ему только заикнешься о чем-то, как он заводится, в нем начинает копиться, — сплошное несчастье на мою голову эта девочка, стыд и позор!
— …и мы с ней вместе слушали, а ты львов показывал.
— Так весело ж было, я просто со своими детишками игрался, — отвечает он ну слишком уж мрачно, кручинясь по утраченной юности, перепутанным комнатам, жутким бедам своим и странным праздным сплетням, одеревенелом неприятном несчастье изможденных людей в присутственных местах, а себя вспоминая с гордостью и жалостью. Автобус шел в центр.
Я объяснил ему всю-свою легкую атлетику, чтобы он лучше понимал сегодняшние соревнования; он понял, что 3,7 — мое лучшее время, а сегодня вечером в команде Вустерского Северного будет выступать негр, про которого все говорят, что в спринте он орел и молния; и я боялся, что сегодня меня в моем же городе побьет негр, совсем как молодые боксеры за углом в «Полумесяце» и бальном зале «Рекс», когда на паркете холодных танцоров расставляют стулья и укрепляют ринг. Отец сказал:
— Жми как только можешь, проучи этого мерзавца; они ж должны, черт возьми, носиться, как угорелые! антилопы африканские!
— Эй, Па — а там еще и Полин Коул будет.
— Да? — Это твоя другая девушка? Малютка Полин, да, а что — мне эта крошка нравится — Жалко, конечно, что вы с нею не ладите, она, должно быть, такая же славная, как эта твоя папуасочка Мэгги с того берега —
— Да они ж совсем разные!
— Ай, смотри-ка, у тебя с женщинами уже хлопоты!
— Ну а что мне делать?
Взлетает рука:
— А я почем знаю? Спроси у матери — спроси у старого кюре — спроси тех, кто спрашивает — Я тут при чем? — Я ж никогда не говорил, что знаю — Мне бы со своими делами мирскими справиться — Вам всем придется со мной работать. И сам поймешь, что дело это совсем мерзопакостное, comprends? [47] — громко, по-французски, точно дядюшка, что на перекрестке дурачка подзывает, и мне ясно то, что на английском языке и записать невозможно.
С ним вместе, нагнув головы по ходу автобуса, мы ехали в центр. На нем была фетровая шляпа, на мне — охотничья шапочка с наушниками; ночь стояла холодная.
Толпа уже клубилась на темной улице возле ярко освещенного Спортивного Корпуса, будто высыпала вдруг с какой-то великой церковной службы в квартале отсюда, деревья огромные, фабричные пристройки из красного кирпича, зады банка, зарево с Кирни-сквер посреди города красное и смутное над горбами залитых гудроном крыш, а за ними неоновые вывески. Там уже и футбольный тренер из какого-то пригородного поселка, разговаривает в дверях с хозяином магазина спортивной утвари или каким-нибудь завсегдатаем кафе-мороженого, который помнит результаты всех состязаний по легкой атлетике аж с самого 1915 года (как, например, в германской Европе); мы с отцом, робея, протискиваемся сквозь толкучку; отец мой озирается, нет ли каких знакомых, ухмыляется и никого не замечает. Таинственное нутро, люди толпятся у дверей в Корпус и манеж, за ними бортики свалены в кучи, точно цирковые декорации, громадные и пыльные. Контролеры проверяют билеты. Повсюду скачут безымянные пацанята.
— Пойду сяду на трибуне, пока все места не заняли, — говорит Папка. — Помашу тебе, когда выйдешь.
— Я тебя увижу… — Но Папка думает, что это значит «ладно, увидимся», и уже отваливает вразвалочку сквозь толчею внутри, огибает бортики, заходит в манеж, к своему сиденью из вагонки; остальные стоят посреди манежа в пальто и чешут языками. Щеглы уже начали бегать в трусьях своих, когда станут постарше, лет четырнадцати или пятнадцати, заведут большие спортивные костюмы с капюшонами, длинными лыжными штанами, с нашитыми школьными эмблемами; парни постарше внутри еще лениво переодеваются. Великий таинственный Негр-Летун до сих пор прячется где-то в душевых кабинках противника — я чую его грозное присутствие, словно он огромный лев — его сердитый рыжеватый хвост мелькает на поле ременной плетью, рык, клыки, в его неприветливом привете лишь Зарок — громыхают ревущие раскаты и других львов чуть дальше и ниже — Воображение мое питалось цирками и неприличными журнальчиками; я озираюсь олух олухом, пока тороплюсь к своим кедам.
Другие уже там — Джонни Лайл — Диббик, который так смешно бегает, капитан легкоатлетической команды — запахи растираний, полотенец —
— Вот и Джек, что скажешь, паря? — Джонни Лайл одним уголком рта. — Думаешь, сегодня выиграем забег на триста?
— Надеюсь, мне его бежать не придется. — Он же как пригородный поезд, ничего, кроме пахоты.
— Сегодня его Мелис побежит — и Мики Магу-айр — и Казаракис.
— Хспди, да их никому не обогнать.
— Джо просил меня бежать вторым, но маршрут незнакомый — ты ж знаешь, я сотку ярдов бегаю, не хватало еще дыхалку сорвать или связки *+:! растянуть —
— Так и знал, что мне придется, — говорю я вслух, ною на самом деле, но Джонни меня не услышал, поскольку в этот миг всех нас охватила паника, и мы поняли, что на болтовню времени больше нет, через двадцать секунд мы все уже влатались в свои капюшоны и шаровары и семеним в крохотных чечеточных балетках с жесткими резиновыми подметками, чтобы у них сцепление было лучше с досками манежа — подметки на гвоздиках это для более модерновых школ, где дорожки пробковые. В этих узких кедах носиться можно только так, до того они легкие.
У дверей я увидел Полин. Никогда не выглядела она блистательнее, влажные глазищи жидкой синевы мечтательно липли ко мне плавательными морями, в ее возрасте уже все мужчины украдкой озирались на нее, еще разок глянуть. А мне оставалось одно — стоять столбом, пока она мимо не пройдет. Она оперлась на стену, извиваясь передо мной, руки на спине сцеплены, я просто улыбнулся, а она толкала любовные речи.
— Эй. Спорим, ты на меня смотреть будешь за сорокаярдовой отметкой, а? Я тебе помашу. И ты мне помаши.
— Ладно.
— И не говори потом, что я на тебя смотреть не пришла, потому что я тебя не люблю, понял? — ближе.
— Что?
— Я так и думала, что не расслышишь — я с тобой посчитаюсь, если ты со мной гррр. — Она оскалила у меня перед носом зубки и стиснула кулаки. Но «и на миг взгляда не отвела; она во что-то влюблена, может, в меня, может, в саму любовь. Внутри я скорбел, что пришлось от нее отказаться ради Мэгги. Но не мог же я оторвать себе и Марию, и Магдалину, поэтому приходилось выбирать. А хамом быть не хотелось, никакие гадости делать, чтобы Полин было больно, — если хам, конечно, достаточно сильное слово, достаточно отвратительное. Поэтому я лишь серьезно на нее посмотрел и ничего не сказал и двинулся к стартовой черте. Она болела за меня. «Ну и смешной же крысеныш! — должно быть, думала она. — Никогда не подойдет и ни в чем не признается». Как Фауст.
Вустерцы вывалили, бегают вдоль бортиков в синих костюмах, что смотрятся зловеще и чуждо среди наших красно-серых, уютных — как вдруг вот он, Негр-Летун, высокий и тощий, парит на призрачных ногах в дальнем углу манежа, весь подобрался, нежные ноги свои растягивает, пробует на разрыв, словно как приготовится, так и взлетит — стрелой, только и увидишь, как белые носки мелькают, змеиная голова вытянута вперед по ходу бега. Препятствия — его конек. Я чувствовал себя утопшим призраком легкоатлета. Но несмотря на все его великое спринтерство на диких состязаниях в новоанглийских манежах в ярко освещенной ночи, не знает он белого паренька Джека шестнадцати лет, руки за спиной сцепил на газетной фотке в детских белых спортивных трусах и майке, когда совсем еще в детстве, в пятнадцать, я был еще слишком мал для настоящей спортивной формы, уши торчком, неотесанный, волосы чернильной массой громоздятся на квадратной кельтской голове, шея штырем голову повыше держит, широкий столп шеи с основанием в мышцах ключиц, а по обеим сторонам покато-мускулистые плечи опускаются к здоровенным рукам, ноги толстые, как ножки пианино, прямо над белыми носками — Глаза жесткие и стальные на сентиментальной монализовой рожице — челюсть новая, железная. Вылитый Мики Мэнтл [48] в девятнадцать. Только скорость другая и нужда.