Мансарда для него словно преобразилась. Была уже не унылым местом ночлега, не безликим пристанищем для гостий, которых он потом стыдился. Лежа нагишом в постели с этой немецкой девушкой, он — и она тоже — вел себя так же, как тогда на реке. Они устраивали возню, ласкались, обнимались. Говорили о своем прошлом и о том, что им нравилось в жизни, но не о любви.
Он дал ей второй ключ, чтобы она могла пользоваться мансардой, когда он по ночам работает на почте. Иногда по возвращении он находил комнатушку чисто прибранной и изменившейся, даже примечал мелкие новшества. Однажды утром, придя с работы, он застал ее крепко спящей. Свет она не погасила, он юркнул к ней под одеяло и был счастлив.
Ближе к полудню их разбудил громкий стук в дверь. На пороге стоял профессор, взволнованно требуя, чтобы его подопечная была отпущена и вернулась домой. По всей видимости, озабоченность профессора носила не только отеческий характер — он был влюблен и старался не показывать этого, а в результате выглядел униженным и жалким. Делать нечего, свидания в мансарде пришлось прекратить. Встречаясь с нею в университете, он чувствовал ее замешательство, более того — холодность. Похоже, она его избегала.
Годом позже, когда они уже были женаты, он истолковал ее поведение следующим образом.
«Она убеждена, что приносит несчастье, — рассуждал он, — так как считает себя никудышной. А никудышной она считает себя потому, что не питает однозначных чувств к людям, которые возлагают на нее надежды, чего-то ждут. Говорит, что у нее холодное сердце. Да и откуда взяться чувствам? Выросла в интернате, так сказать в казарме. О жизни разве только в книжках читала — вот гимнастикой занималась много, на турнике любила покачаться. А в остальном пустышка, зеркало. Но лучше уж холодность, чем лицемерие. Должно быть, у нее обо всем гипертрофированные представления. Не оперилась еще, сущий птенец. Она не плохая. Просто вроде как сиротка. Зябнет, вот в чем дело. Нуждается в тепле».
После полосы отчужденности они опять стали встречаться, и в мансарде тоже, к большому огорчению профессора. Но в конце концов послали профессора куда подальше и съехались. Сознание, что ее вещи и одежда находятся среди его собственных, поначалу внушало ему чуть ли не благоговейный трепет. Он чтил присутствие этих незнакомцев, добровольно поселившихся у него. И преисполнялся гордостью. Письменные упреки ее родни, которые профессор пересылал на его адрес, пугали ее, а ему бросали вызов. В один прекрасный день он сел за стол и написал письмо ее отцу. Высказал сожаление, что «не имеет чести знать его лично», и сообщил, что живет с его дочерью в гражданском браке. И что они намерены остаться вместе. Затем состоялась встреча и, когда уговоры не помогли, а гнев и просьбы пастора тоже оказались безрезультатны, — свадьба.
Все произошло очень быстро. Они навестили его мать, вытерпели ее смятение и слезы. Пережили свадьбу. Как в тумане, толком не соображая, что делают.
Просто участвовали во всем — будто в чужом празднике.
На первых порах они жили в мансарде, и все шло по-старому. Оба ходили на лекции, а по ночам он работал на вокзальной почте. И в дополнение к его заработкам ежемесячно поступал скромный чек из Германии.
Все было по-новому. Он носил кольцо; до сих пор ему вообще не доводилось носить побрякушек — цепочек, браслетов, талисманов, — и теперь он постоянно ощущал на пальце это кольцо, не зная, стоит над этим посмеяться или нет. Частенько ловил себя и на том, что от смущения прячет руку с кольцом в карман.
На крышу они больше не лазили. Воздушная панорама принадлежала к вступительному ритуалу тайных свиданий — теперь же они были вместе. Если никуда не спешили, то предпочитали ходить нагишом и радовались друг другу, как молодые звереныши… Но порой, когда случались размолвки, было так тяжко сидеть вдвоем в крохотной комнатке, упорствуя в злости и молчании. Они замечали, что не знают друг друга, пугались этих мыслей и чувствовали себя совершенно одинокими.
И вот однажды выяснилось, что она ждет ребенка; оба пришли в лихорадочное волнение. Необходимо приготовиться, но как — они понятия не имели. Потребуется и новое жилье, ведь скоро они станут семьей. Он подыскал доступную квартиру, подписал — впервые в жизни — договор о найме, и этот поступок казался ему огромной значимости.
Денег на мебель не осталось, пришлось пока импровизировать из ящиков и ходить к старьевщикам. У них он раздобыл трехногий стол с коническими ножками, но без столешницы, — торговец выдал эту штуковину за бидермейер. Столешницу он сколотил сам, в форме крышки кабинетного рояля, покрасил в синий цвет и водрузил на ножки. Этот стол они нарекли письменным и поставили у окна, вместе с плетеным стулом, худо-бедно подходящим по высоте. Купили и пружинный матрац от двуспальной кровати, который стал для них супружеским ложем. А однажды получили подарок — массивный обеденный стол, круглый, в стиле Луи Филиппа. Без ковров и без штор, с убогой мебелью, расставленной прямо на дощатом полу, квартира выглядела голой, но их это не смущало. Оба знать не знали, что такое уют и комфорт, да и дома бывали мало и редко в одно время.
Когда она почувствовала первые схватки, он на такси отвез ее в городскую женскую больницу. До начала потуг прошло много невыносимо долгих часов ожидания, и все это время он провел у постели жены. Присутствовал и при родах, однако не испытал ни особого волнения, ни страха, наблюдал за действиями врача и акушерки с почтительным доверием, за женой — растроганно, а когда родился сынок, изумился чуду человека. Ранним утром он будто во хмелю отправился домой.
Он стал отцом семейства и по-прежнему был «студентом», вдобавок совмещающим учебу с работой, но причина, по которой он так и не включился в учебу по-настоящему, заключалась не только в этом.
В университет он записался, поддавшись безотчетному порыву, совершенно не думая о будущей профессии. Но теперь обстоятельства требовали принять решение. Ведь речь шла о том, что станется с ним и с его семьей. В университет и в аудитории он неизменно входил с огромным отвращением. Лекции доцентов слушал почти без всякого интереса. Его окружали какие-то разрозненные куски, да и сам он был в кусках, пока что не собранный воедино.
Он шагал внизу, по берегу реки, и следил, как далеко-далеко, на уровне мостов, разворачивается город. Завидев встречных прохожих, невольно прятал руку с кольцом в карман. Дома сел за синий стол, хотел было почитать и вдруг с удивлением ощутил присутствие жены и ребенка. Сам не понимал, вправду ли сидит здесь или только грезит, что занимается, сидя за этим столом, вместе с некой женщиной и неким ребенком в некой квартире, которая служит кровом им троим, семье.
На первом этаже в их доме жил грузный краснолицый мужчина, который почти постоянно торчал у окна и злился на весь свет. Наверно, его досрочно отправили на пенсию, ничем другим его праздность объяснить было нельзя. Он не здоровался, а встретишь на лестнице — злобно косится в сторону и угрожающе бурчит. Фамилия этого человека была Шертенляйб, так написано на почтовом ящике, и как-то раз он ни с того ни с сего вломился к ним в квартиру, непристойно бранился — по какому поводу, они так и не поняли — и до слез напугал ребенка. Теперь они запирали дверь и были начеку,
Шертенляйбова злоба чувствовалась издалека. И он решил призвать этого типа к ответу, хотя и опасался — не столько возможного рукоприкладства, сколько словесного фиаско. Чуть не воочию видел, как стоит перед старым бугаем и вдруг не может вымолвить ни слова.
Теперь он с огромным удовольствием бывал в музее, где проходили искусствоведческие семинары. Окна семинарских помещений смотрели на реку и на задние дворы, уставленные обомшелыми скульптурами. Это место, где он некогда познакомился с докторантом, в иные часы служило ему укромным приютом, наподобие той фирменной библиотеки, в помещениях которой он, вернувшись из Италии, заполнял карточки, а чаще бездельничал и мечтал.
Однажды ему случайно попалась в руки книга о французском церковном искусстве. Он с удивлением прочитал, как возникали грандиозные королевские соборы, как они неуклонно поднимались все выше и выше — в годы войн и мира, в чуму и голод. Поднимались согласно планам, что хранились в строительных бараках, будто в таинственных клетках мозга, и продолжали совершенствоваться, тоже на протяжении многих поколений, под руками зодчих, которые принимали эти планы от предшественника и развивали дальше. Но рабочие, занятые на строительстве, почти либо вовсе ничего об этом не знали. А заняты на строительстве были целые легионы людей, крестьяне, привозившие из дальней дали камень, и другие, доставлявшие муку и вино, мужчины, женщины, дети. Вокруг огромной строительной площадки располагался этакий полевой лагерь, была там и ярмарка, по ночам горели костры, в отблесках огня пили вино и пели песни, торговали и, наверно, любили, рожали детей и умирали. А в рабочих бараках и на лесах каменотесы день за днем ваяли каменные бутоны, уродливые маски, водостоки-гаргульи, фигуры и орнаменты, которых человеческий глаз никогда не увидит с близкого расстояния, — они как бы запечатлевались во времени или в вечности, иначе не скажешь. Каменотесы и друг друга-то не понимали, говорили на разных языках; они собрались тут Бог весть откуда, из дальних краев, и теперь потерянно сидели среди строительных лесов, словно перелетные птицы в кронах исполинских деревьев. Вносили свою лепту, уходили прочь или умирали. А здание росло, поднималось ввысь, незаметно для тех, кто его создавал, вросло, меж тем как мир менялся. Менялись границы стран, менялись королевства; те, что, бывало, враждовали и воевали, успели замириться и заключить союз, географическая карта выглядела по-другому. А собор, бесстрастный, невозмутимый, поднимался все выше — время во времени, пространство в пространстве. Никто не ведал о собственном вкладе в это творение, всяк трудился в слепой вере; никто понятия не имел о целом, и все же это творение, впитавшее в себя века, поглотившее целые народы, было мыслью, которая в камне обретала плоть. И мысль эта, стремившаяся излиться в образе, обращалась к Небесному Иерусалиму, и каждая скульптура, уродливая маска или бутон, каждая колонна, каждый выступ, каждый камень были составной частью общей программы, воздвигающей на земле этот Небесный Иерусалим.