Я сижу за столом. Без аппетита. Подходит повар.
ОН. Ты будешь есть овощное рагу?
Я. Ра-гу? Не, боюсь, оно меня забодает.
ОН. Не, оно тебя не забодает.
Я. Тем более страшно. Знать, что оно может забодать, но почему-то не бодает.
ОН. Так ведь оно же не может бодаться. Оно «рагу», а ты небось подумал – «рога».
Я. Тем более страшно. Ничего нет хуже, чем скрытые полунамеки, я думаю, что оно «рога», а оно вон что, оказывается. Как назвал?
ОН. Рагу.
Я. Ужас какой. Вон что. Извращение. Рагу. Это еще почище, чем то. Оно даже, глядишь, и съест меня.
ОН. Боже мой! Да нет же! В том и дело! Не оно тебя, а ты его! Ты – его! Оно же для того и сделано, оно того и ждет, чтобы ты его съел. Оно ведь же очень вкусное, рагу-то!
Я– Знаешь, повар, довольно подозрительное дело. С чего бы это ему меня ждать? Вот если бы я лично был этим… как назвал?
ОН. Рагу.
Я. Ужас какой… если б я был рагой… Я б разве стал ждать, чтоб меня съели? Нет, брат! Я бы дрожал, и я бы изворачивался. А потом: с чего это оно вкусное? Я б, например, если был бы этим… как назвал?
ОН. Рагу.
Я. Ужас какой… если был бы я рагой, я бы ни за что не делался вкусным! Вот еще! Я бы делался горький! кислый! вонючий! Во какой. Понял?…
Рассказ называется «Глупый разговор», но раз вы его дочитали, значит, и вы будете из наших.
Служенье муз не терпит суеты,
Прекрасное должно быть величаво…
Все. Спать. «На свете счастья нет, но есть покой и воля…» Что-то все-таки забыл – не то сделать, не то достать. А, позвонить, кажется, Величанскому. Сашке. Но есть покой. Отличная вещь – покой. Особенно – под музыку. Под музыку Вивальди, Вивальди, Вивальди. Вот что – целый день, оказывается, сопровождали эти стихи. Старый друг Сашка, поэт и переводчик, послезавтра сядем провожать Диму в командировку за рубеж, и я тебе скажу, как твои строчки сопровождали меня в один прекрасный день. А ты, поэт, меланхолически ответишь:
Под музыку Вивальди —
Вивальди! Вивальди!
Под музыку Вивальди,
Под вьюгу за окном,
Печалиться давайте —
Давайте, давайте!
Печалиться давайте
Об этом и о том…
Итак, он будто бы едет в вагоне метро и листает книжку стихов. А тут наступает очередная станция. А время двадцать минут какого-то. Двери раздвигаются. Весьма знакомая старушка с грустью протискивается в вагон метро и остается стоять возле его ног. Старушка не мигая смотрит, рядом с нею образуется целый как бы коллектив старушек и стариков. Вагон метро начинает трясти, почва неровная, ухабы. Многие возмущены поведением артиста, выходят из вагона, не дожидаясь остановки. Старушки стоят. Старики надвигаются. Леонид Алексеевич думает: «Ну один-то раз можно посидеть? Я столько раз уступал, ну, один-то раз можно…» Он механически листает книгу стихов и слушает речи… Глаза же его с унынием наблюдают большое количество пустых мест, даже полностью свободных скамеек. Можно просто пересесть самому, выйти из-под взглядов, думает он, но почему-то не уходит.
– Хоть бы хны, а?
– Хоть бы хны-ы! – подтверждает старик старухе.
– А на собраниях небось… да?
– Да-а, на собраниях – это уж точно.
– И главное, одет прилично.
– Да кто сейчас неприлично одевается-то?
– Книжечку якобы читает!
– И хоть бы хны, а?
– Хоть бы хны-ы! – подтвердила старуха старику.
Потом сцена, он выходит перед публикой, говорит первые слова Осипу… Ужас, он намертво забыл текст. Зрители свистят, тетя Лиза встает с третьего ряда и очень тихо, но очень слышно заявляет: «Маме звони, маме!»
Мама тут же уводит его и, улыбаясь, садится в кабинет директора театра. Она большая и красивая. Она врач. И ее любит весь участок, от Рижского вокзала до Пальчикова переулка.
– Что тебе надобно, Леня? – мама вдруг взяла телефонные трубки и начала их слушать.
– Ma, мне бы билетиков парочку на «Отелло», на «Ревизора» и на…
– Сделаем! – громко отвечает директор магазина и в шутку затевает дуэль на шпагах. Только шпага – это батон копченой колбасы по пять с чем-то за килограмм.
В машине оказывается д'Артаньян.
– Едем на выручку, Арамис, – улыбается он, хотя абсолютно серьезен. – Надо выручать!
– Кого? – пытается выяснить Леонид Алексеевич, но его перебивает гигантский циферблат. Он рискованно наехал на машину, пробил семь вечера и вышел на остановке вместе со старушкой. На ходу один из стариков обернулся – он обернулся Губиным, молодым режиссером – и мигнул товарищу:
– Лень, а? Кошка-то, а? Где-то то, а? Помнишь, Станиславский, из письма к Чижику-Пыжику…
– К Афанасию Грыбу, – поправил Леня и выпил чаю.
– Неужели вы успеваете пить чай? – изумился корреспондент, держа парик Хлестакова в одной руке, а другою отгоняя Тину Иванну, жену главрежа. – Вы мешаете, вы же в кадре, отойдите от Арамиса.
– Из актеров я не уйду, – упрямился между тем герой.
– Уйдешь! Уйдешь! – звучало по всей гулкой махине телевидения.
– Уйди, боварист, ты загораживаешь мне Верочку! – изнемогал от крика Игорь Кваша, стуча по толстому стеклу радиостудии.
– А, черт! – сорвался Леонид Алексеевич. – Надоело все к чертовой матери! – Он оторвал Верочку от магнитофона, подхватил, она смеялась, она-то была довольна… Потом они бежали по черным переулкам, кажется, педагогического института. Потом целовались прямо за углом сцены, рискуя попасться на глаза. Леонид рвал все предрассудки и не глядел на часы. Вокруг царствовал зеленый кустарник. Он сладко колыхался и благоухал.
– Поспешай не торопясь, – как-то шепотом заметила Верочка. Но он уже оттолкнул ее, ибо на крыше сидели обе его дочери. А жена Тамара там же готовила им ужин.
– Куда отправлять детей летом – ума не приложу! – не то советовалась, не то просто напевала Тамара с крыши.
– Пап, ну пап, ну! Зачем ты бегаешь – простудишься!
– Пап, нам Атанина Михаловна запретила бегать! Ты сто – маленький?
– Московское время – двадцать одна минута… – прозвучало над головой.
– Ленька, чертик, не даешь дослушать погоду! Сколько сказали? Двадцать минут чего?
– Нет-нет! Извольте! Леонид-Ксеича не трожьте! Это экземпляр редкостный. Спасибо скажите, что он еще вас узнает, а уж место уступать – извините! Жалко, артист никудышный. Да и человек-то, в общем, хлопотливый…
– Да, да! – закивали Кулич и Элла Петровна, согласные с формулировкой.
– Да! Да! – вздохнули тетя Лиза с Тамарой. Дети при этом рисовали мелом на чем-то черном. А, на папином пиджаке. Не забыть бы альбом для рисования купить… Двадцать две минуты какого-то. Две сосны, под ними стол.
– От кого ты так бежишь, в последний раз спрашиваю! – кажется, спросил отец, раскладывая старые письма. Он нежно вынимал их из полевой сумки, эти желтеющие листья фронтовой переписки. – От кого ты убегаешь, я долго буду допытываться?
– Пап, как дела с фурункулом? – ответил сын.
… Изумленные глаза Ленки и Аллочки.
– Я что-нибудь не то сказал?
– Пап! Ты что?! Мы же опоздаем в редакцию!
– А что у вас сегодня – «Ревизор» или «Отелло»?
– Я не администратор, у меня нет билетов!
– Леня, это мама Леры Богатиной, меня зовут Инна Бобурина, но вы зовите меня просто Полина! Леня, куда вы бежите? Только честно.
– Нету билетов, Полина! – грубо отрезал Леонид. Его догнал главный администратор:
– Леня, ты циркач! Ты же обещал!
– Нету билетов, Семен Рувимович! – это он уже обижал директора своей школы, самого спокойного и умного, доброго и поэтичного учителя за всю жизнь. Директор поднял плечи, оттолкнулся от подоконника и полетел на работу. На ходу он смешно пыхтел, стихи уча.
– Стихи Владимира Маяковского прочтет Леонид Павликовский!
Буря аплодисментов. Слава богу, гром аплодисментов. Двадцать три минуты какого-то. Прошло три минуты, а билетов все нет, но есть покой и воля. Железная воля бывшего волейболиста. Вот он снова, как в детстве, взмыл над площадкой, над упруго натянутой сеткой… Мяч над головою… И солнце – над головою.
– Надо бить!
– Тишина в студии!
– Не буду! – грохнул Леня. – Из актеров я… Я из актеров… – Он чихнул, рядом свалился корреспондент.
– Димочка, ты великолепный мыслитель, но Дюма-мать – это вот с такой бородой.
– Не было у матери бороды, – вдруг обиделся главреж, гладя Тину Иванну по ее интеллекту.
– Не было у Дюма матери, – хором зашумели зрители, глядя вверх. Вверху царили сосны, солнце и мяч. Надо бить. Пора. Другого выхода не было. И Леонид пошел к выходу, а за ним – тридцать пять тысяч одних студентов. Тогда, поняв, что надо срочно делать выводы, он вторично оттолкнулся от земли, подпрыгнул и, набрав очень много воздуха, задержался в воздухе. Теперь он видел всех. А его было видно только двум дочкам. Они ели по желтому апельсину, не отрывая кожуры и не изменяя солнечной формы фрукта. Это было замечательно красиво. А над Москвой опускался вечер. И Москва была самым близким городом – и детством, и былью, и театром Леонида…