— А вы как считаете, капитан Скотт? — спросила тетя Клотильда светским тоном.
— Я согласен с Сэмом, — сказал Скотт. — Все это не имеет значения, синьора.
— Ну да, но вы не еврей, — сказал кассир.
— И вы, дорогой мой, видно, тоже ничего не понимаете, — печально сказала учительница. Она снова посетовала на то, что традиции Маккавеев забыты, заявила, что нужен не сионизм, то есть национализм, а всемирное революционное братство в борьбе с несправедливостью и угнетением. — Где бы мы ни жили! — настаивала она. — При чем тут Палестина? Революционные традиции нужны всюду, всем людям! Мы — граждане всего мира.
— Матч начнется через двадцать минут, — сказал Сэм.
Он пригласил всех, но пойти смог только Скотт. Он оставил тете Клотильде записку для Куотермейна и просил его зайти за ним в спортивный зал Маккавеев.
На улице Сэм купил у уличного мальчишки вечернюю газету. Поглядев на его могучее телосложение, газетчик крикнул ему вдогонку: «Хабуб»[11]. Они со Скоттом взобрались на подножку зеленого автобуса с обвисшими рессорами, который совсем накренился набок, когда они в него влезли. Автобус отчаянно трясся по ужасающей дороге, а они стояли в битком набитом проходе, пропитанном запахом чеснока, и Сэм читал Скотту последние известия.
— Русские, — сообщил он, — выиграли большое сражение на своем центральном фронте и объявили, что уничтожили за один день боев сто вражеских танков.
— Наверно, больше, чем у нас во всей пустыне, — сказал Скотт. — Значит, и русские сами потеряли не меньше ста танков. Что-то не верится. Если бы это было так, не понимаю, о чем нам тогда беспокоиться?
— Кто-то вчера ночью стрелял в Хусейна Амера пашу, — продолжал Сэм. — Ну и дела! У его же собственной двери. Она была вся забрызгана кровью, — ей-богу! Пишут, что Черчилль скоро поедет в Москву. Вчера ночью английские самолеты бомбили Тобрук. — Сэм засмеялся, подтолкнул Скотта и сказал ему на ухо: — Парни из отрядов дальнего действия, видно, в это время закладывали клейкие бомбы в ангарах итальянцев и получили весь огонь на свою же голову. Интересно, что сегодня делала английская авиация?
Скотт задумался, — он был так поглощен мыслью о египтянине Гамале, что шутка Сэма насчет отрядов дальнего действия его не развеселила.
Еврей и египтянин на ковре величали друг друга йа сиди[12]. Если бы они не были старыми знакомыми, им пришлось бы, хватая друг друга за бицепсы, обращаться к противнику еще более церемонно: йа са'атель бей[13]. Они были люди воспитанные. Если кто-нибудь из них нечаянно нарушал правила борьбы, дав подножку или взяв с колена в тиски, они говорили друг другу йа баша[14], чтобы извинения звучали торжественнее. Их черные трико блестели от пота. Два часа дня в Египте, даже осенью, мало подходящее время для борьбы. Да и день выдался жаркий. Но еврей был кузнец, а египтянин — солдат, и временем своим они не располагали. Росту еврей был гигантского и сложением похож на экскаватор, а потому и действовал, как машина: в борьбе он предпочитал захватывать противника, а не просто бросать его на ковер. Египтянин был приземист, вроде Скотта, и словно рожден для вольной борьбы; он вел схватку уверенно и с изяществом. Пользуясь своими руками и ногами в качестве рычагов, он применял знаменитый прием souplesse в стиле прославленного балтийца Карла Поджелло. Нередко он едва не переступал границ дозволенного, и ему не раз указывали на нарушение правил, но Сэм понимал, что как борец египтянин превосходит своего противника.
— Ну нет, — возражал ему Скотт. — Я предпочитаю Маккавея. — Он подозревал, что Сэм поставил все свои деньги на египтянина.
— Техника у него хромает, — настаивал Сэм. — Ни колени, ни кисти рук не работают.
— Техника — это еще не все, Сэм.
— Она побеждает. Побеждает!
Скотту нравилась человечная и прямодушная манера, с какой Маккавей орудовал своими ручищами. Хоть неуклюже, да зато непосредственно. И в глазах у него появлялось детское недоумение, когда его прием или захват не имел успеха. Он удивился, когда египтянин швырнул его оземь, но ничуть не встревожился. Наблюдать за египтянином было одно удовольствие. Он и вправду владел техникой, и отнюдь не примитивной. В его обдуманных и точных движениях было нечто от характера самого борца. Хуже владевший техникой еврей оставался самим собой, и Скотт радовался, наблюдая за этой энергией, не испорченной ни заученными приемами, ни техническими навыками.
Все, кто сидел в этом зале с деревянным помостом посредине и скамьями вокруг, где кисло воняло уборной, сами были борцами, если не считать четырех гречанок, которые пришли с четырьмя борцами греками. Только женщины и позволяли себе громко высмеивать противников, — матч носил слишком семейный характер. Зрители называли борцов по именам и по-приятельски давали им советы: «Пониже, Хассан!» или «Дай ему подножку, Вилли!»
Египтянин победил. Решение судьи было справедливым. Приняв душ и переодевшись, Хассан Афифи и Вилли Нахум отправятся с греками выпить пива и закусить мезе[15] в кафе «Парадиз», где греки останутся играть в домино и трик-трак после того, как Вилли и Хассан вернутся на работу. Сэм объяснил это Скотту, пригласил разделить их компанию и поглядеть, как он, Сэм, играет в домино, но Скотт показал ему на сидевшего по ту сторону арены Куотермейна, который дожидался его, чтобы отвезти в аббасийские бараки.
— Таиб[16], — сказал Сэм. — Ну что ж, тогда выходит — до завтра.
И он пошел к своим грекам и их дамам.
По дороге в Аббасию, на взятом взаймы «виллисе», Куотермейн с негодованием спросил у Скотта:
— Вы знаете, зачем нас вызывают в первую мастерскую?
— Поглядеть на новый «шевроле»?
— Да, но они дают нам в придачу к нему 42-миллиметровую пушку. И ставят еще одну на второй грузовик. Понимаете, для чего они это делают?
— Конечно. Хотят, чтобы мы стреляли.
— Разумеется! Но, Скотти, это ведь глупость! Одно дело возить истребительные отряды в Тобрук и обратно или расставлять посты на дорогах. Никто лучше нас этого не делает. Вот для чего мы и существуем. Забираем людей в одном месте и возим их в другое! Ладно! Показываем дорогу, намечаем трассы… Это я понимаю. Но какое мы имеем отношение к 42-миллиметровым пушкам? Они ведь даются нам не для обороны, а против танков, да и то для стрельбы прямой наводкой. При чем тут мы, Скотти?
— Они, верно, не зря вливают нас в отряды дальнего действия…
— Тогда валлахи, йа кэптэн![17] Что еще выдумал Черч?
— Мне не сказали. Слишком были заняты смертью молодого Бентинка.
— Вам нужно с кем-нибудь поговорить. Не то нас заставят заниматься тем, чего мы делать не можем. Возмутительная бесхозяйственность! Если этим болванам не напомнить, для чего существует отряд, они непременно об этом забудут.
— Что они болваны, это правильно, — согласился Скотт. — И наверняка забудут.
— Ну так как же нам быть? — Куотермейн дал газ и сердито махнул какому-то такси, приказывая посторониться.
Скотт заупрямился:
— Ничего не выйдет, Куорти. Не могу я ни о чем просить этих ублюдков. Ни о чем.
— А вы их и не просите. Вы им скажите. Они валяют дурака…
— Кому сказать? Заладил…
— Ладно, тогда сделайте это неофициально… С черного хода.
Черным ходом была Люсиль Пикеринг.
— Не хочу!
— Почему?
— Сам не знаю почему!
— Но 42-миллиметровые пушки и вся эта ерунда нас погубят! И совершенно зря.
— Знаю. Не бубните. Сам знаю. Знаю!
Они молча въехали за глинобитную стену Аббасии.
Площадь, на которой стояли бараки, их поглотила. После пустыни, после городского шума и уличной сутолоки им показалось, что они вошли из тьмы в светлую и покойную обитель. Из внешнего мира в мир внутренний.
— От вас несет чесноком, — сказала ему Люсиль.
— Это стряпня тети Клотильды, — ответил Скотт.
— Сколько она берет с вас за пансион?
— Понятия не имею. Она — тетка Сэма, вот и все, что мне известно.
— Видно, и мне придется съесть чесноку. Положу-ка я его в салат.
Она резала и крошила, сидя в модном платье на табурете. Кухня была старая, воздух в ней затхлый; рядом чернели примусы и оцинкованная раковина. Но ее нисколько не угнетало это большое, полутемное помещение. Она сияла и старалась выиграть время. Скотт расхаживал по кухне, сжимая за спиной широкие, жесткие ладони. Она допросила его, куда он уезжал и что делал в Аббасии, а потом разрешила поглядеть на Джоанну.
— Хорошо бы вам и в самом деле на нее взглянуть, — сказала она. — Ручаюсь, что девочка лежит не в кровати, а под ней. Кровати здесь такие высокие, что она предпочитает ложиться на пол.
Он прошел через гостиную, обставленную, как во французских буржуазных домах, — чинно, но с изяществом. Из угловой комнаты Люси вынесла все, кроме металлической кровати и ночного столика, заваленного деталями «конструктора». Девочка, как и предсказывала мать, лежала на полу среди беспорядочно раскиданных деталей «конструктора» (совсем не похожая на свою аккуратную мать), запутавшись в своей пижаме (совсем как ее неаккуратный отец). Она сосала два пальца и нехотя приоткрыла глаза, чтобы посмотреть на Скотта.