Вокруг него снова была жизнь. Жизнь тихая, почти незаметная для постороннего, как незаметны течение крови под кожей незнакомого, случайно встреченного человека, биение его сердца, пульсация радужки, рождение мыслей. Такие вещи можно ощутить и подметить только у того, в кого влюблен, с кем связан настолько сильно, что подчас уже не понимаешь, чья это боль, твоя или его, кто из вас счастлив, ты или он. Сатир стоял и чувствовал дрожание каждого листка в лесу, дыхание каждой мыши, спящей в норе, легкость каждого клочка паутины, висящего на почерневших от мороза стеблях трав. Его одолевала сонливость синиц, дремлющих на ветках, пробирала дрожь мерзнущего лосенка, потерявшего мать, веселил азарт охотящихся сов, томило спокойствие готовящихся к спячке барсуков.
Приближался восход. Сатир влез на дерево, посмотрел на восток и увидел слабый, прозрачный свет, разбавивший у горизонта густую акварель ночи. Пора было возвращаться в город. Сатир слез с дуба, вытряхнул набившиеся за пазуху листья. Разломав прозрачную корочку льда на лужице, смыл грязь с куртки и ботинок, вымыл лицо и руки. Джинсы оттирались плохо, но и их, немного повозившись, он привел в нормальное состояние. Теперь ничего, кроме нескольких царапин на лице и руках, не говорило о том, что всю ночь напролет он, очумев от радости, носился по лесу.
Сатир посидел над темным зеркальцем воды, в котором едва угадывалось его отражение, тронул пальцем отражавшуюся звезду. Мысль о возвращении в Москву казалась невыносимо плоской и скучной по сравнению с этой крохотной точкой, чей свет, прежде чем добраться до безвестной лесной лужицы, пролетел миллиарды километров через холод и пустоту. Сатира на миг охватила тоска, словно и не было только что нескольких часов свободы и радости. Он нехотя поднялся, слизнул холодную каплю воды, оставшуюся на пальце после прикосновения к отражению звезды, и медленно зашагал в сторону города.
Люди создали города, чтобы обезопасить себя. Они оградились от природы крышами и стенами, развесили по улицам фонари, чтобы не плутать в темноте, залили дороги асфальтом, пытаясь сохранить в чистоте одежду и обувь. Природа отступила, и люди населили город своими опасностями.
В лесу Сатир чувствовал себя спокойно. Он знал, что сможет справиться там с любой неприятностью. В городе ему было куда хуже. Здесь по улицам ходила милиция, от которой необходимо было держаться подальше. Увидев “серых”, Сатир старался без спешки и паники нырнуть в ближайший переулок, покуда те не приблизились достаточно, чтобы спросить документы. Обстановка в Москве в последнее время была неспокойная, поэтому нырять приходилось часто, и это сильно удлиняло путь. Петляя по изогнутым улицам, Сатир неожиданно вышел к Курскому вокзалу.
— Прямо “Москва — Петушки” какие-то получаются. Если верить
Веничке, следующая остановка “Кремль”, — невесело сказал он сам себе.
Настроение у него было хуже некуда. Ночная беготня только разбередила его тоску по воле. Ему было мало одной ночи. Он хотел быть свободным постоянно: и сейчас, и завтра, и через сто лет.
На Курском, как и на любом другом вокзале, милиции хватало. Стараясь не дергаться и не привлекать к себе внимания, Сатир побрел мимо большого стеклянного фасада “курка”. Ночной мороз приковал весь мусор к тротуарам, и оставшийся без работы московский ветер со злостью толкал прохожих в спины, трепал одежду. Маленький бомж, никому не нужный, как скомканный клочок оберточной бумаги, сидел у стены на корточках. Рядом с ним лежала, подрагивая от холода, худющая собака — доберман с нелепо торчащей в сторону задней лапой. Несмотря на холод, на ногах у пацана были сандалии. Обычные, летние, в дырочку, когда-то бывшие светло-коричневыми, а теперь засаленные до черноты. Сквозь дырочки проглядывали посиневшие от холода босые ноги. “У меня когда-то такие же сандалии были”, — вспомнил Сатир и остановился рядом с мальчонкой. Тот, вывернув карманы своей куртки, сосредоточенно разрывал ткань.
— Зачем ты это делаешь?
— Чтобы руки можно было за подкладку поглубже засовывать. Так теплее, — не отрываясь от своего занятия, объяснил тот. Серая, в пятнах материя расползалась по шву.
— Зовут-то тебя как?
— Тимофей.
— А собаку?
— Собаку — Ленка, — отозвался пацан.
— Хочешь есть, Тимофей? — спросил Сатир.
Мальчик поднял голову, недоверчиво всмотрелся в лицо незнакомца, пытаясь понять, кто он такой и что ему нужно. Ленка неловко встала и, припадая на заднюю ногу, потопталась на месте.
Сатир накормил оборвыша и собаку чебуреками в ближайшей забегаловке. Те ели жадно, почти не жуя, изредка бросая на Сатира осторожные взгляды.
Потом он повел их на квартиру к Эльфу.
— Почему собака хромает? — спросил Эльф, глядя на ее ребра и пилу позвоночника, проступающие сквозь шкуру.
Тимофей промолчал, и Сатир уже решил, что пацан не ответит, как тот вдруг выдавил из себя:
— Отец ее с четвертого этажа скинул… А потом сам выбросился…
Мыли Тимофея в трех водах. Первая сошла с мальчика черная, как
битум, вторая — светло-серая, будто пепел. Мальчик шипел и повизгивал в тонких и сильных Белкиных руках:
— Больно же! Не три так сильно!
— А по-другому тебя не отмыть. Так что молчи, — смеясь, говорила она.
— Зверюга.
Шлеп! — и Тимофей получил чувствительный подзатыльник.
— Будешь ругаться, вообще утоплю. Веришь?
Тимофей исподлобья смотрел на ее раскрасневшееся, улыбающееся лицо.
— Верю…
— Ныряй, надо мыло смыть.
Пацан нырнул, подняв широкий веер грязной воды, с ног до головы окативший его мучительницу.
— Утоплю! — заорала Белка, отскакивая от ванны.
Тимофей появился из-под воды и удовлетворенно оглядел Белку, с которой, словно с тающей снегурочки, стекали ручейки и падали капли.
Мытье Ленки пацан не доверил никому, но, отмывая свою собаку, сам того не замечая, копировал интонации и ухватки Белки:
— Хватит вертеться! Сиди спокойно! Заросла грязью, не отодрать…
Мальчик старался казаться взрослым и независимым, но почти против воли теплел среди этих странных людей, взрослых и одновременно так похожих на детей.
Появление Тимофея и Ленки ненадолго взбодрило обитателей подвала, но вскоре однообразие будней снова упало на них тяжким грузом. Белка целыми днями наигрывала на детском пианино какие-то беспросветно печальные мелодии, больше похожие на монотонное постукивание дождевых капель по стеклу. Эльф читал книги. Когда Белка просила, он охотно пересказывал ей сюжеты, иногда зачитывал вслух целые отрывки. Белка слушала, не прекращая музицировать и подстраиваясь под речь Эльфа. Музыка и голос переплетались, затягивались узелками, раскачивались, словно хрупкие подвесные мостки над пропастью. Ленка и Тимофей внимательно слушали, переводя взгляд с Эльфа на Белку и обратно. Сатир курил, лежа на полу рядом с пианино, и пускал дым в потолок, закручивая его причудливыми спиралями.
— Не кури, здесь дети, — сказала ему Белка.
— Пусть курит. У меня и отец, и мать курили, я привык, — вступился за него Тимофей.
Белка неодобрительно покачала головой и вернулась к музыке. Эльф, зажав в одной руке бутылку портвейна “777”, он же “Три топора”, а в другой книгу, читал:
— “Ближе к концу своей жизни Аквинский испытал Вселенское Созерцание. После этого он отказался возвращаться к работе над неоконченной книгой. По сравнению с этим все, что он читал, о чем спорил и что писал — Аристотель и Сентенции, Вопросы, Предложения, величественные Суммы, — все было не лучше мякины или соломы. Для большинства интеллектуалов такая сидячая забастовка была бы нежелательна и даже морально неверна. Но Ангельский Доктор проделал больше систематических рассуждений, чем двенадцать обыкновенных Ангелов, и уже созрел для смерти. Он заслужил в те последние месяцы своей бренной жизни право отвернуться от просто символической соломы и мякины к хлебу действительного и сущностного факта. Для Ангелов более низкого порядка с лучшими перспективами на долгожительство должно состояться возвращение к соломе. Но человек, который возвращается сквозь Дверь В Стене, никогда не будет точно таким же, как человек, который в нее выходил. Он
будет более мудрым и менее самоуверенным, более счастливым, но менее самоудовлетворенным, он будет скромнее в признании своего невежества, но будет и лучше вооружен для понимания отношений слов к вещам,