Однажды поздней осенью, когда Руссо шел знакомой дорогой к другу, он вытащил из кармана свежий номер «Меркюр де Франс». Это было около двух часов пополудни. Развернув газету, наткнулся на одну заметку. Сердце его бешено забилось. Там сообщалось, что Дижонская академия приняла к рассмотрению с целью присуждения своей ежегодной премии его эссе, где он пытался ответить на поставленный ими вопрос: укрепляло ли развитие искусств и наук нравственность человека или развращало его?
Руссо почувствовал себя совершенно другим человеком. Нет, не Жан-Жаком Руссо, а той от рождения слепой пациенткой — теперь, через много лет, катаракты исчезли, и поток ясного, чистого света вдруг осветил его сознание, ослепил его. Перед ним открылось другое мироздание.
Сердце Руссо громко билось, он тяжело дышал. Жан-Жак не мог стоять на ногах. Зашатавшись, словно пьяный, он опустился на землю возле дерева на обочине. Казалось, разум покинул его, но в то же время он чувствовал, что еще никогда прежде не мыслил так ясно, так четко.
— Если бы я записал хотя бы крохотную частицу всех идей, возникших у меня в голове в этот прекрасный момент озарения, — воскликнет он позже, — то наверняка сумел бы изменить весь мир своими аргументами — такими блистательными и неопровержимыми!
Очнувшись, он увидел, что вся его манишка пропитана слезами, в руке он сжимает листок бумаги, на котором описал просопопею[83] Фабриция, ставшую, возможно, лучшей частью его будущего эссе. Руссо воображает, как Фабриций вернулся в Рим, когда город уже не был скопищем хижин с соломенными крышами, а стал имперским городом из мрамора и бронзы, когда он уже являлся хозяином, господином мира. Фабриций сурово осуждает римлян за упадок их нравственности, что произошло из-за непомерной роскоши и легкости, с которой были нажиты все эти богатства.
Это видение было таким новым для Руссо, оно настолько противоречило его обычному мышлению, мышлению Вольтера, мышлению всех его друзей-литераторов, что он даже не осмелился упомянуть об этом, когда наконец пришел в Форт Венсен, где Дидро уже пользовался полусвободным режимом. Но Руссо не удержался и рассказал другу о конкурсе.
— Думаю, что приму в нем участие, — сказал Руссо.
Дидро задумался: «Укрепляло ли развитие искусств и наук нравственность человека или развращало его?»
— Гм. Весьма интересно, — произнес Дидро. — Естественно, ты дашь положительный ответ?
Руссо пожал плечами.
— Естественно, — ответил он. — Какой же еще, по-твоему?
Сейчас он говорил как ученый-математик; как студент, изучающий химию; как человек, только недавно предсказавший, что люди очень скоро научатся летать; как изобретатель, пытающийся создать аппарат, чтобы человеку скользить, словно под парусами, среди облаков. Он говорил как человек, который лишь два года назад пытался убедить музыкантов принять новую форму музыкальной записи; как человек, который любил Вольтера и хотел писать пьесы точно так, как это делал великий мастер. Он говорил как человек, которым он был до этого — целеустремленным, прогрессивно настроенным, целиком преданным искусствам и наукам.
— Ты, конечно, хочешь победить, не так ли? — спросил Дидро. — Ты видел, как я начал делать себе имя, написав свою порнографическую книжку «Нескромные сокровища», и вот теперь свой сенсационный памфлет «Письмо о слепоте»… Жан-Жак, тебе нужно научиться шокировать людей. Ты должен обзавестись в равной степени и друзьями, и врагами. Ты должен заставить людей заговорить о себе. Этого ты и хочешь, сознайся! Ведь это и есть слава! — Жан-Жаку пришлось признать правоту Дидро. — Конечно, существует только одна разумная точка зрения, — продолжал Дидро. — Она заключается в том, что искусства и науки возвышают человека, укрепляют его нравственность, его благополучие, делают его цивилизованным, готовят его к мирной, полезной жизни. Конечно, конечно.
Когда Дидро начинал говорить, его трудно было остановить. Во время разговора он все время напирал на собеседника, словно боролся с ним, — хватал его за плечо, грозил кулаком или указательным пальцем, чтобы лучше донести до него собственную точку зрения. Эта манера Дидро заставит российскую императрицу Екатерину II покинуть его после часового разговора: все тело августейшей особы было густо покрыто темными синяками — именно там, где он старался вбить свои аргументы в царскую плоть. Эта манера Дидро заставила Вольтера задать вопросы: «Знает ли этот человек значение слова «диалог»? И вообще, догадывается ли он, что и собеседник может время от времени вставлять слово?»
— Да, существует только одна разумная точка зрения, — продолжал Дидро, — но она доступна для любого. Это такая точка зрения, которая обеспечит тебе кучу соперников. И каждый из них будет говорить точно то же, что и другой. Поверь мне! Это путь для ослов. Нет, ты должен выразить противоположное мнение. Взять непопулярную сторону. Другую. Там ты окажешься в полном одиночестве. Тогда-то на тебя и обратят внимание, которого ты по праву заслуживаешь. И ты выиграешь конкурс. Разве ты этого не понимаешь?
— Да, но… — заикнулся Руссо.
Но Дидро его, конечно, перебил:
— Это, конечно, легкое мошенничество, я готов это признать. Но нужно завладеть вниманием людей. Ты должен стать таким, как продавцы на ярмарках, которые стреляют в воздух из пистолета, чтобы привлечь к себе как можно больше покупателей.
Руссо кивнул, словно его убедили аргументы приятеля. Но он ни слова не сказал о той эмоциональной буре, которую ему пришлось пережить по дороге в Форт Венсен, о просопопее Фабриция, написанной на листке бумаги, промокшем от его слез.
Неудивительно, что впоследствии Дидро так удивлялся поведению Руссо — продаже его шпаги, отказу от места главного бухгалтера у Дюпенов. Дидро мог понять литературное мошенничество, чтобы привлечь к себе повышенное внимание, но то, что вытворял Руссо, заходило слишком уж далеко.
Жан-Жак будет отрицать утверждение Мармонтеля и других, что он по совету Дидро принял тогда отрицательную точку зрения. Но было ли это так на самом деле, точно сказать никто не может.
В действительности виноват во всем был Вольтер. А Дидро только так, отчасти — просто без его поощрения в ту минуту Руссо, скорее всего, не решился бы сделать поворот в своих рассуждениях на сто восемьдесят градусов. Двадцать лет он, выбиваясь из сил, гонялся за славой, которая была у Вольтера. Ему хотелось именно такой. Когда он ел, пил, спал — думал только о Вольтере, о том, как ему оказаться достойным этого великого человека. Сначала добиться славы — потом будут объятия Вольтера.
Теперь он знаменит. Он добился этого с помощью трюка, который показался Вольтеру смешным. Однако он не решился выпустить птицу-славу из рук. Он не осмелился пойти на риск снова погрузиться во мрак неизвестности. В этом случае он все потеряет. А так оставалась надежда. Возможно, предстояло шумное столкновение двух сторон: Вольтер выступит вожаком партии в защиту искусств и наук; Руссо — лидером другой стороны, осуждающей все это. Так уже случалось с европейскими мыслителями семьдесят пять лет назад, когда произошел крупный спор по поводу того, могут ли современные писатели сравняться с писателями Древней Греции и Рима. Это была знаменитая битва между антиками и модернистами[84].
Вспомним и знаменитую пикировку между Ньютоном и Лейбницем[85] — каждый из этих гигантов мысли пытался доказать, что именно ему принадлежит открытие метода бесконечно малых величин.
Руссо придется играть ту роль, к которой принудила его слава. Роль эта была довольно противоречивой.
Она заставляла Руссо притворяться, что он хочет оставаться в тени. А он всей душой желал обратного — полного признания и известности.
Разве не Жан-Жак за несколько лет до этого, получив должность секретаря французского посла в Венгрии, начал повсюду занимать деньги, чтобы полностью экипировать себя? Он заказал модные костюмы, две дюжины белых рубашек из тончайшего полотна, дорогие башмаки, шелковые чулки. Ну и, конечно, кружева, пуговицы и шитье — необходимое приложение к изысканному наряду. А какой был в нем шарм, когда он путешествовал! А как достойно он повел себя в Венеции, когда встал вопрос о том, имеет ли он право пользоваться услугами частного гондольера за счет посольства!
Секретарем посла — вот кем он был! Посла Франции в крошечной Венецианской республике, значение которой сильно упало, как только центр мировой торговли переместился в порты Атлантики. Само собой разумеется, Руссо представлялся секретарем посольства и членом французского дипломатического корпуса, что звучало очень внушительно, хотя на самом деле он не был ни тем, ни другим — просто личный секретарь посла, который платил Жан-Жаку из своего собственного кармана.