— Так ты квалифицированная мошенница! — с невольным уважением произнес Владимир Ильич. Ему живо вспомнился собственный горький опыт.
— Не понимала я тогда этого ничего. Много я для барчука закорючек рисовала, и все было шито-крыто. Потом уж помаленьку стала понимать. Чай, не дура. Но куда ж денешься?
— И вас разоблачили?
— Не тогда. Сбежал барчук-то, как набрал бумажек гербовых. Отца почитай что разорил. А на меня все одно никто не подумал. Служила, как раньше. И вот иду как-то из лавки, и кто-то меня за рукав хватает... Он это был, барчук-то, только переодетый и с усами приклеенными. Молчи, говорит. И повел меня в один дом. А там дружки его сидели — разбойники. Он ведь по дурной дорожке пошел... Он им говорит: вот эта девушка какую хошь бумажку нарисовать может, да так, что никто не отличит. А они давай над ним смеяться — да рази, говорят, эта дура темная может ассигнации рисовать? А он меня усадил, карандаш, краски дал, велел рисовать... Они поглядели и говорят: ладно, мол, годится, будем ее учить нашему делу фальшивомонецкому. Уж так я испужалась — слов нет! А только заставил он меня. Откажешься, говорит, — расскажу в полиции, кто векселя фальшивые рисовал... Ушла я с места, стала у них на тайной квартире жить и учиться ихнему ремеслу. Ассигнации, пачпорта фальшивые правила, другие бумажки... Кличку они мне дали: Надька Минога... Так я и сбилась с пути-то. Но сколь веревочке не виться — а концу быть... — Она прерывисто вздохнула. — Накрыли нашу малину.
— Жаль, жаль... То есть хорошо, хорошо...
— Главари-то наши все убежать успели. Схватили нас только двоих — меня и еще мужика одного. А он — добрая душа, дай Бог ему здоровья, — пожалел меня. Она, говорит, только подручная была, квартиру убирала да стряпала. Вы, говорит, поглядите на нее — рази этакая деревенщина может фальшивые бумажки делать? Век буду за него Богу молиться... — Она истово перекрестилась, глядя на засиженный мухами образ. — Присудили мне совсем немного годков... Вот, Владимир Ильич, и вся моя история.
— Ладно, Надежда. Всякий может оступиться. Мне до этого дела нет. Будешь хорошо работать — я тебя не обижу.
— Глаза-то у вас, барин, — добрые-добрые...
— Ах, брось. Не пора ли самовар ставить?..
И они зажили душа в душу. В доме воцарились чистота и уют. Надежда все перестирала, перештопала, законопатила щели, наладила печку, хитрым способом извела тараканов, привела мужиков починить забор; она была аккуратна, расторопна, превосходно стряпала. Несколько недель спустя он устроил ей проверку: оставил под столом десятирублевую ассигнацию и ушел из дому. Когда он вернулся, изба была тщательно прибрана, а бумажка, аккуратно сложенная, лежала на столе.
Ленин давно уже придерживался мнения, что всякий талант должен быть поставлен на службу делу. Он просил Надю рисовать различные предметы — кухонную утварь, животных, деревья; убедившись, что она не солгала и действительно умеет добиваться стопроцентного сходства с натурой (ни фантазии, ни художественного вкуса в ней не было ни на грош, но копиистом она оказалась превосходным), он перешел к подписям и почеркам — и тут было, бесспорно, большое дарование. Уже тогда он стал подумывать о том, чтобы забрать Надю с собой, когда будет уезжать из Шушенского. А вскоре обнаружилось, что девушка обладает еще одним талантом...
Как-то вечером — она скипятила самовар, подала на стол и уже собиралась уходить — он от нечего делать предложил ей сыграть в дурачки. Поломавшись для приличия, она согласилась. Они сыграли раз, другой, третий — он все оставался в дураках. На четвертом круге, подняв глаза от карт, он с удивлением заметил, что Надя не отрывает пристального взгляда от рубашек.
— Что ты так смотришь? Она смутилась:
— Ох, Ильич, вы уже простите меня Христа ради! Не на интерес ведь играем, а так, для души... Привычка дурная. Я ведь с первого разу-то все рубашки запомнила: где пятнышко какое, где уголочек погнут... Разбойники-то мои все, бывало, вечерами в карты режутся. Ну и меня обучили. Говорили, я к этому способная. И запоминать, и передергивать, и ходы подсказывать, ежели игра парная. И в покер могу, и в штос, и в винт, и даже в этот, как его... в бридж.
— Ах, Надюша, дорогой ты мой, матерый человечище! Сколько ж в тебе таланта, а?! Ну-ка, ну-ка, продемонстрируй мне...
За всю жизнь ему никогда еще не попадался такой партнер — чуткий, послушный, все угадывающий с полуслова. Разумеется, тонкостям шулерского ремесла ей еще нужно было учиться, учиться и учиться.
И она училась — охотно и с удовольствием. «Нельзя, никак нельзя бросить ее здесь, — думал он, — это все равно что драгоценную жемчужину оставить валяться в навозе». Однако чтобы выводить Надежду в свет, необходимо было проделать огромную работу по шлифовке этого бриллианта: привить ей хорошие манеры, научить разговаривать с приличными людьми, одеваться, вести себя за столом и все в таком духе. Тут у них дела шли туже, и новоявленный Пигмалион едва удерживался, чтобы не выругать бестолковую Галатею. У него подчас в голове не укладывалось: почему человек, в два урока освоивший правила баккара, не в состоянии запомнить, как обращаться со столовыми приборами?
— Надя! Сколько раз тебе говорить?! Не подставляй хлеб под ложку.
— Так пролить же можно.
— А ты не проливай. Зачем черпаешь с верхом? Боишься, голодной оставлю? Лучше меньше, да лучше. Все в рот.
— Не умею я по-господски есть. Никогда у меня ничего не получится.
— Это что за пораженческие настроения?! — возмутился он. — Все у тебя получится. Только рот не утирай передником. И не чавкай. У меня от твоего вида аппетит пропадает.
— Я не чавкаю.
— Надюша, милая, вилка существует не для того, чтоб ею в зубах ковырять.
— Ах, да пропади она пропадом, ваша вилка... — Она швырнула вилку на стол, уткнулась лицом в руки и громко всхлипнула.
— Ну-ну, не падай духом. — Он погладил ее по спине, вздохнул. — Во тьме ночной пропал пирог мясной... Ладно, на сегодня довольно благородных манер. Что там у нас дальше по расписанию?
— Этот... алфавит.
— Да, верно. Оставь посуду, после уберешь... Вот гляди — это какая буква?
— Добро.
— Правильно, молодец! Как все-таки наше общество недооценивает способности женщины! А теперь нарисуй-ка мне «ять».
— Пжалста. — Почерк у нее был щегольский, округлый.
Грамота давалась ей в общем неплохо — правда, в силу специфической направленности ума писать она обучилась прежде, чем читать, — а успехи в счете и вовсе поразили Ленина. Он даже стал подумывать о том, чтобы научить ее иностранным языкам...
К лету Надежду было не узнать. Она превосходно читала, писала, считала на счетах, назубок знала таблицу умножения, была тверда в географии и с энтузиазмом предвкушала день, когда возьмется за латынь и греческий. Архиполезный человечек, однако! Память и внимательность были развиты превосходно. По-прежнему скверно было только с этикетом, но тут без практики трудно. Может, когда он оденет ее по-городскому и она снова увидит модные лавки — жила же она когда-то в городе! — в ней наконец заговорит голос пола, проснется вкус к изящному, и она инстинктом почувствует, как держать себя. Не так уж все безнадежно. В руку она давно уже не сморкается.
С золотом так ничего и не вышло. Пора было уезжать. Несмотря на наладившийся быт, Шушенское осточортело ему хуже горькой редьки. Он истосковался по цивилизации. Париж, Париж! Суета и гуща настоящей жизни! Уличные кафешки, кабаре, рулетка, биржа, девочки в черных чулках!
— Надюша, присядь-ка. Мне с тобой серьезно поговорить нужно.
— Слушаю вас, Владимир Ильич.
Она села на табурет, поерзав, оправила юбку, сложила руки на животе — благодаря миндальному мылу и отрубям они были уже не так красны — и попыталась придать себе вид благовоспитанной дамы. Он поморщился, вздохнул: хоть сейчас в цирк...
— В город я собираюсь.
— За покупками? — обрадовалась она.
— Нет, милая. Насовсем. Не век же в деревне сидеть.
Он с ужасом увидел, как она побледнела и закусила губу; из светлых глаз покатились крупные слезы.
— Что ж... дело хорошее... — с трудом выговорила она. — Конечно, что вам тут... Оно конечно...
Уж не питает ли она в отношении него несбыточных иллюзий? До сих пор эта мысль не приходила ему в голову. Но тотчас он с облегчением понял, что ошибся.
— Только вот... — продолжала она, — как же вы-то будете? Ведь вы, Ильич, как дите малое — не можете за собой ходить... Кто ж вам постирает, кто обед приготовит, как вы любите? Вон у вас клифт опять порвался под мышкой — кто ж зашьет?
— Забудь ты свой жаргон! Пиджак, а не клифт...
— Прямо сердце у меня разрывается, как подумаю...
— Надежда, да ты никак вообразила, что я тебя здесь брошу? Поедешь со мной.
— Ох, Ильич! — Она порывисто вскочила, попыталась поцеловать ему руку — он едва успел ее отдернуть.