Починка обуви и чистка, и — открыто.
Я заглянул, дремала ассирийка
за ящиком своим, я разбудил ее,
сказал: “Почисти”. —
“Давайте и простите — я заснула”.
И я уселся в кресло, и она
достала гуталин. И вспомнил я:
его ведь называли Гуталином.
И за ее спиной увидел я
другой портрет — он с матерью и сыном
Василием, их кто-то написал,
наверно, на клеенке. Он — в мундире,
роскошном, маршальском,
Василий — в пиджаке, а мама Катино —
в одежде черной…
И замелькали щетки ассирийки,
и залоснились прахоря мои.
“Зачем он вам?” — “А я к нему привыкла,
вся жизнь при нем прошла,
вот без него и скучно стало”. — “Боже,
ваш народ древней, чем пирамиды и Эллада,
ну что он вам?” — “Вам не понять. Без них,
без Тамерлана и Аттилы, скучно!
Вот изгнаны мы из родной земли,
рассеяны по свету, чистим обувь,
живем неплохо, только скучно нам.
А с ним забавнее и веселее…
С вас два рубля…” И расплатился я.
И пролетело сумрачное время.
Я поспешил на городской базар,
а он еще как раз не разошелся:
вот горы изабеллы, груши бэра,
вот специи в мешочках и ткемали,
аджика адская, домашнее вино,
молочный ряд, мясной и трикотажный.
Сменить носки промокшие — как славно!
Вот будка лотерейщика, газеты,
чурчхелы, вот коньячная бурда
в бутылках липовых — подделка местная
под знаменитой маркой,
наперсточники с грустными глазами,
а вот и мне назначенное место —
шашлычная “Эльбрус”. Убогий домик
из плит цементных с ленточным окном.
И я вошел. И нет свободных мест,
поскольку дождь еще не прекратился,
и здесь его пережидают за хашем,
лобио и шашлыком, ну и, конечно,
за лучшей в мире чачей.
И вдруг я слышу голос: “Эй! Сюда!”
В углу я вижу человека в болонье
темно-красного, линялого оттенка
и в сванской шапочке. И он призывно
машет мне. Я подошел и понял —
ассистент. “Садитесь, я принес
заказы ваши”. — “Так познакомимся”, —
и я назвал себя. Он что-то пробурчал —
я не расслышал. Я крикнул: “Эй, батоно,
закуску, два харчо, два лобио,
потом два шашлыка,
бутылку чачи и вина бутылку”.
И скоро появилось это все.
“Вы из Москвы?” — “Да, из Москвы, но раньше
жил в Ленинграде”. — “Я тоже там бывал”.
И вот мы выпили и закусили сыром
сулугуни жареным — закуски лучше нет.
Он жадно стал хлебать харчо, он, видно,
проголодался, да и я
не ел сегодня ничего с утра.
И я спросил: “А что, хозяин ваш придет?” —
“Придет хозяин, он опоздает, может, на часок”.
Мы выпили еще по стопке чачи.
Душа открылась, присмотрелся я,
и облик ассистента стал мне ясен:
кавказское лицо, загар, щетина,
два зуба золотых и сивый ус,
что сильно обесцвечен никотином,
укутанное пестрым шарфом горло
и — желтые, тигриные глаза.
Батумскую мы закурили “Приму”,
вполне приличный, правильный табак.
Я поглядел по сторонам, на стенке
висело два десятка фотографий:
тбилисское “Динамо” перед матчем,
Пайчадзе молодой и Метревели
с ракеткой после сета, человек
в фуражке капитанской у штурвала,
жених с невестой где-то в местном загсе,
красотка из индийского кино
и Буба Кикабидзе с микрофоном.
Последним на стене висело фото
туманное и старое. Оно
мне сразу показалося особым,
знакомым даже. Какая-то толпа, и впереди
с кустарным флагом молодой грузин,
обмотанный под клифтом пестрым шарфом.
Я наблюдателен, и я заметил,
что шарф такой сейчас на ассистенте.
Но мало ль одинаковых шарфов!
Вдруг ассистент сказал: “Хозяин этой
шашлычной — Нестор — давний мой приятель,
и у него хороший есть коньяк,
но для своих. Хотите закажу?” —
“Ну да, конечно”. — “Можно двести грамм?” —
“Зачем же двести, лучше взять бутылку”. —
“А вы щедры”. — “А для чего нам деньги?
Потратим эти — новые придут!” —
“Вот это мудро, я вам отслужу”, —
и он прикрикнул что-то по-грузински.
И нам на стол поставили коньяк —
совсем другое дело. Мы выпили,
и побежал туман перед глазами
и огонь по жилам…
И я опять на это фото глянул
и убедился — он передо мной.
Не только шарф, он сам,
тот желтый взор, тот низкий лоб,
та меленькая оспа.
Он сам передо мной коньяк мой пьет.
“Так это ты?” — спросил я напрямик.
“Да, это я, а как ты догадался?” —
“А я внимателен, таков мой дар.
Теперь по кофе?” — “Кофе два, как надо!” —
он крикнул вдруг по-русски. Я подумал,
что он всегда хотел быть только русским.
“Так для чего убил ты миллионы?
Своих товарищей по партии убил?
Народы выслал? Прозевал войну?” —
“Ты хочешь, чтобы я сейчас ответил?” —
“Конечно, больше случая не будет”. —
“Ты знаешь, я — поэт, и я — артист,
мне просто было интересно, как себя
вы поведете. Эх, люди, люди!
С моим портретом вы пошли на казнь.
Я ждал, что будет, — вы не огрызнулись даже.
Баран и тот бушует, приближаясь к бойне”.
Я захмелел и погрузился в сон.
И кто-то по плечу меня похлопал,
очнулся я, передо мной —
фотограф высился и обаятельно
глядел в глаза мне. “Ах, простите,
задержался я.
Как хорошо, что вы меня дождались.
Дела я сделал — можно отдохнуть”.
И он присел и ноги протянул,
как понял я, натруженные ноги.
Смеркалось, и зажгли в шашлычной свет,
дождь наконец закончился, и люди
ушли, и до закрытия базара остался час.
И вдруг фотограф мой
сказал на неизвестном языке
мне что-то справедливое по звуку,
но я не знал, о чем он, и ответил
ему: “Переведи!” —
“Нет, слишком я устал, — сказал фотограф, —
ведь я брожу уже две тыщи лет”. —
“Я догадался, кто ты, — я сказал. —
Я заплатил за счет, где фотоснимки?” —
“Они в альбоме”. — “Покажи альбом”.
Он расстегнул клеенчатую сумку,
и вытащил замызганный альбомчик,
и протянул мне. Я его открыл.
На первом снимке высилась Голгофа,
вот поцелуй Иуды, вот уже
легионеры римские, и Он,
не Агасфер, а Тот, Другой, Который
отправил в странствие соседа моего.
Вот крестоносцы в пышной Византии,