— Как можно быть такой бестолковой, Синицына? — вздыхает Антонина Романовна. — Я же сто раз объясняла формулу площади, а высоту мы проходили уже в прошлом году. Может быть, тебе надо в спецшколу для тупых детей ходить? Там сейчас до сих пор проходят таблицу умножения.
В классе слышится смех.
— А вы её спросите, может она и таблицу умножения не знает, — тихо, но так, что все слышали, говорит троечница Вика Лиховцева.
— Сколько будет семь-на-восемь? — громко спрашивает Володя Попов.
— Интересно стало, Попов? — огрызается за Марию Надя.
— Да на самом деле, интересно было бы узнать, Синицына, — говорит Антонина Романовна. — Помним ли мы таблицу умножения. Напиши нам её на левой створке доски, каждый ряд новым цветом.
Мария снова вытирает слёзы и плетётся исполнять позорное приказание.
— Я сказала, на левой стороне, Синицына, ты, выходит, и лево от право отличить не можешь, — всплескивает руками Антонина Романовна. — Тебе определённо в спецшколу надо. Я поговорю с твоими родителями.
Таблица умножения получается у Марии криво, к тому же цифры почему-то становятся книзу крупнее, так что ей приходится трижды стирать несколько рядов и начинать заново. Решать дальше задачу вызвали Гену Пестова, который получает в итоге пять, потому что решает сразу две задачи, но весь класс не обращает на них внимания, пялясь на мариину таблицу. Завершив свой мучительный труд, измазанная разноцветным мелом на платье, волосах и лице, которое она всё время вытирала руками, Мария дожидается наконец позволения сесть на место. Когда она идёт между партами, Лена Астахова вдруг показывает пальцем на доску и выкрикивает:
— У неё ошибка!
В грянувшем смехе сердце Марии останавливается и сильно колет, словно в него воткнули цыганскую иглу. Она холодея оборачивается назад, проводя глазами по рядам написанных на доске цифр, которые отсюда кажутся такими неуклюжими, смешными и чужими, словно написала их не Мария, а кто-то совсем другой.
— Вон, семь-на-девять — шестьдесят пять! — весело констатирует Лена.
— Это не пять, а три, — жалобно протестует Мария, вжимая пыльные от мела пальцы в ладони. — Просто тройка плохо вышла.
— Садись, Синицына, — сухо отрезает Антонина Романовна. — Ты не знаешь самых простых вещей. Ты не делаешь домашних заданий. Если ты не будешь учиться, ты вырастешь полной тупицей. Если ты в седьмом классе не знаешь, что такое высота и сколько будет семь-на-девять, то уж извините, тебя вообще надо оставлять на второй год.
Мария не может больше сдерживаться. Слёзы потоками текут по её щекам. Сделав оставшиеся несколько шагов до своей парты, она садится, закрыв руками лицо и плачет навзрыд.
— Выйди, пожалуйста, Синицына, и реви в коридоре, — говорит через несколько минут Антонина Романовна. — Ты мешаешь вести урок.
Мария встаёт и уходит из класса, пошатываясь от рыданий и неумело закрывает грохнувшую замком дверь. Она прислоняется в коридоре спиной к стенке, её трясёт и корчит от судорожного плача. Дверь класса снова отворяется.
— Вернись, Синицына, и закрой дверь тихо, — звучит возле неё недовольный голос Антонины Романовны.
— Не хочууу, — ноет Мария, у которой горе подавило покорность безжалостной воле взрослых. — Вы хорошо учились, вы и закрывайте.
— Ты мне, Синицына, хамить не будешь, — уверенно предсказывает Антонина Романовна и, притворив дверь класса, хлёстко бьёт Марию рукой по голове. Мария сжимается от удара.
— Я всё расскажу твоему отцу, — продолжает Антонина Романовна. — Мне осточертело биться над тобой, над твоим хамством и ленью.
— Не надо ему рассказывать, — тихо шепчет Мария срывающимся голосом. — Я буду хорошо учиться, я все домашние задания буду делать, только не надо ему рассказывать.
— Нет, я расскажу, — спокойно повторяет Антонина Романовна. — Раз ты его боишься, я обязательно ему расскажу.
Мария убирает лезущие в рот волосы с покрасневшего заплаканного лица и вытирает глаза тыльной стороной запястья. Потом она опускается перед учительницей на колени.
— Пожалуйста, — тихо просит она, — не надо рассказывать, он меня будет бить.
— Встань, Синицына, — твёрдо говорит Антонина Романовна. — Я знаю, что ты вырываешь страницы из дневника. У тебя было достаточно времени, чтобы взяться за ум. Я сегодня же позвоню твоему отцу.
— Пожалуйста, Антонина Романовна, — жалобно шепчет Мария. — В последний раз.
— Никаких последних раз. Всё. Моё терпение лопнуло. Отца своего будешь просить. А меня просить не надо.
— Пожалуйста, Антонина Романовна, я обещаю вам, честное слово, в последний раз, честное-пречестное… — Мария хватается руками за платье Антонины Романовны, глядя на её узкие чёрные туфли с бляшками. Бляшки расплываются в глазах Марии за туманом новых слёз и она поднимает голову, пытаясь различить в этом тумане лицо учительницы.
— Отпусти платье, — резко отвечает Антонина Романовна, борясь с сильным садистским желанием ударить девочку коленом в рот. — Отпусти, гадость. — В её голосе чувствуется такая твёрдость палача, что Мария в ужасе разжимает пальцы и только смотрит на Антонину Романовну глазами, полными слёз. Антонина Романовна поворачивается и заходит в класс, мягко прикрывая за собой дверь. Она садится за стол, оглядывая класс и думает, слышал ли кто-нибудь разговор за дверью. Антонина Романовна сильно возбуждена, и от того, что сидящие за партами дети не могут ещё понять её возбуждения, оно становится только сильнее. В своей памяти Антонина Романовна несколько раз повторяет удар, который она нанесла Марии, и она представляет себе, как будет бить девочку отец, жестоко и сильно, наверное до крови. Он, видно, часто бьёт её, раз она так боится. У Антонины Романовны был пятилетний сын, но она никогда его не била, сама мысль ударить его казалась кощунственной, совсем другое дело эта чужая тупая девочка. Именно то, что девочка чужая, избавляло Антонину Романовну от перебивающей садистское наслаждение жалости, а то, что она тупая, придавало побоям искусственное извращённое оправдание, тупых надо бить. Антонина Романовна даже жалела, объясняя у доски новую теорему, что так мало била Марию, надо было ударить ещё, по рукам, по голове, всё равно бы ничего ей за это не было, девочку давно бьют, она уже привыкла. Сейчас она наверняка стоит за дверью, вытирает слёзы и ждёт, пока прозвенит звонок, чтобы забрать свои тетрадки. Можно выйти, как бы по делам, и дать ей разок, лучше всего по морде.
Закончив объяснение, Антонина Романовна задаёт классу ещё одну задачу и осторожно выходит в коридор, как охотник, выслеживающий дичь. Но в коридоре нет никакой Марии, и Антонина Романовна идёт в туалет, думая найти её там, умывающую опухшее после плача лицо. Однако в туалете Марии тоже нет, только мухи бьются о грязное стекло над засохшими телами своих уже упавших в безвременье другой жизни сородичей. Антонина Романовна злобно сжимает руки и тихо ругается таким словом, какого от неё никто никогда не слышал. Она с ненавистью думает о том, как нескоро ей вновь может представиться возможность избить чью-нибудь тупую дочь.
Путь исканий Антонины Романовны изобличает в ней плохого знатока детской психологии, потому что Мария ни за что бы не пошла в туалет на том же этаже, где проходит урок, ведь любая ученица класса, свидетельница её позора, могла бы ни с того ни с сего застать её там, а Марии теперь очень не хотелось ни с кем встречаться, ей нужно было дождаться конца урока, чтобы забрать свой портфель и уйти. Она и не думала даже идти на последний урок русского языка, который был бы наполнен для неё нестерпимым стыдом, какой Мария испытывала, например, когда Гена Пестов подстерёг её в узком коридоре раздевалки и стал лапать, прижав к стене своим сильным тяжёлым телом, а Мария не могла даже кричать, да если бы и могла, то не стала бы от этого самого сжигавшего её душу стыда. Гена тогда долго не мог налапаться и даже целовал Марию в щёку своими липкими от какой-то еды, наверное от пирожка с повидлом, губами, а Мария молча рвалась на волю, упираясь в него руками, и позорная дрожь окатывала её, как брызги ледяной воды, каждое мгновение ей казалось, что больше она не выдержит, но невыносимая реальность длилась и длилась, как кошмар, от которого нет пробуждения. Наконец кто-то стал спускаться по лестнице в раздевалку, и Гена оставил Марию, нырнув в душный увешанный одеждой полумрак, а она долго ещё не могла опомниться, до самого дома чувствовала следы пальцев Гены на теле и мучительную дрожь, словно воздух ада проникал в неё уже сейчас, на земле.
Умывшись в туалете этажом ниже, Мария прошла пустым, резко пахнущим мастикой, коридором до ближайшего окна во двор и теперь смотрит в него, облокотившись на подоконник, через двойное стекло. Она смотрит не наружу, а на само окно, занозы облупившейся белой краски, под которыми видна чёрная, словно сделанная из измельчённой в пыль грязи, древесина рам, на мумии павших мух, невесть как пробравшихся внутрь, в вертикальный мир, ограниченный двумя стёклами, и так до самой смерти не понявших, что выхода нет. Мария ни о чём не думает, но слёзы иногда сами текут из её глаз по уже неискажённому, безразличному лицу, потому что бессмысленное существо Марии, которое она даже не может себе определить, уже чувствует надвигающуюся из будущего жестокую судьбу, состоящую сплошь из боли и позора. Оно не может выразить себя словами, потому что не умеет не говорить, и только непрекращающееся пришествие слёз, рождающихся в глазах Марии, есть воплощение его ужаса перед неминуемым.