И он истерично заторопился к выходу:
— Какие тут тайные науки! Ни при чем тайна!.. Все ушло, все перевернулось!! Это же ясно было видно в зеркале!.. Ну и ну!
И схватив себя за ухо, Нил Палыч выскочил из квартиры.
Сестры обалдели. Вдруг наступила тишина. И они тоже замолкли.
Внезапно сестры почувствовали, что тишина благосклонна. Они осторожно стали ходить по квартире; все затихло, как после катастрофы. Заглянули в зеркало: там на удивление все нормально, словно мир опять получил разрешение временно быть.
Сестры облегченно разрыдались.
— Я поняла, с каждым новым рождением я буду все изнеженней и изнеженней, — сказала наконец Ксения. — Пока не растекусь по вселенной от нежности.
— Что ты говоришь, золотко, — сказала Алла, она была чуть постарше сестры и жалела ее часто ни с того ни с сего. — От все большей и большей изнеженности ты будешь, наоборот, сосредоточиваться, станешь бесконечным и нежным центром… И меня втянешь в свое нутро, — улыбнулась Алла своим мыслям.
— Так что же нам делать? — пискнула Ксения.
— Ничего. Продолжать жить. Разум уходит из мира. Ну и Бог с ним!
Алла встала.
Ужас необъяснимого ушел. Но где Стасик?! Что с ним?! Что?! Одна рана за другой…
Степан Милый (такова уж была его фамилия) лежал на траве. Вокруг на расстоянии тысячи километров суетились люди, летали взад и вперед самолеты, не своим голосом кричали убитые, а он все лежал и лежал, глядя на верхушки деревьев. Давно в небо не смотрел.
Если и видел он что-нибудь в небе, то только одних пауков. Таково было его видение. Ни жить, ни умирать не хотелось. Хотелось другого, невиданного. Впрочем, желание это было настолько смиренным, что даже не походило на желание.
И тогда Степанушка запел. И петь как раз он любил в далекое небо, как будто там были — по ту сторону синевы и пауков — невидимые, но почтительные слушатели.
«Не надо так много мраку», — всегда думалось ему, когда он пел.
Пел он не песни, а несуразно дикое завывание, которое он поэтизировал.
Наконец привстал.
«Как разрослась Москва, однако», — мелькнула мысль.
Мысли Степанушка не любил. Да и Москва порой казалась ему до сих пор огромной, но загадочной деревней всего мира.
И все-таки посмотрел на людей.
«Ну куда так торопятся, куда бегут? От смерти что ли прячутся, — зевнув, подумал он. — От смерти лучше всего спрятаться сиднем».
И угрюмо-весело пошел вперед во двор, приютившийся между полунебоскребами.
Под кустами, за деревянным столом, точно укрывшись от небосклона, пили пиво ребята лет двадцати.
Степан подошел. Был он совершенно неопределенного возраста, кто дал бы ему сорок, кто тридцать, а кто и пятьдесят.
Ребята, увидев его, замерли, как во сне, сами не зная почему. Один из них квакнул. А Степан всего лишь подошел и поцеловал одного из них, большого, в нос, выпил его пиво и пошел себе дальше рассматривать пауков в небесах.
Но теперь он уже не пел.
Ребята переглянулись.
А Степан Милый быстренько себе юркнул в подземную пасть метро.
— Говорят, пол-Москвы под землей прячется от грехов и бед, — зевнув, слегка толкнул толстую бабу. — Под землей хорошо! Я люблю метро, — гаркнул он в ухо проходящей даме.
…В вагоне было удобно, душевно тепло от множества народу. Реяло все-таки и что-то нездешнее. Милому тут же уступили место. Он сел и решил просто покататься взад и вперед, благо линия метро была длинная — километров сорок-пятьдесят поди. Он много лет так и катался бы туда и обратно, если бы разрешили. Больше всего Милый не любил что-то совершать.
А вот на лица до боли родных людей вокруг, в вагонах, — это хлебом не корми, только дай ему их созерцать. Степан вспомнил тут же свою небывалую девочку-вещунью, лет тринадцати, с которой он обожал гулять по дворам или ездить в метро.
«Маленькая, а по глазам все узнавала про каждого. Открывались ей глаза. И порой такое расскажет мне про них! Я после этого дня три отдыхал, никого не видя, — тихо вспоминал Степан в метро. — Такая уж дочка у меня была, суть вскрывала, как будто голову с человека срезала…»
Сам же Степан тоже кое-что понимал в людях. Но когда он сосредоточивался в метро на них, то лицо вдруг исчезало, и суть тоже, а вместо этого виделась ему глубокая темная яма, наполненная, однако, смыслом, далеким от человеков.
Так получилось и сейчас. Пространство, яма, бездна все углублялась и углублялась, втягивая в себя глаза и лицо созерцаемого, не оставляя ничего желанного для поцелуя.
Но Степан мог возвратить. И когда опять для его квазибессмысленного взора выплывали какие-нибудь черты лица, то порой он не отказывал себе в желании поманить пальцем это лицо.
Так вышло и сейчас — с одинокой девушкой, бедной и похожей на живую ромашку. Только щечки красненькие. И Степан поманил, и лицо девушки явственно выплыло из бездны. «Живая», — с умилением подумал Милый. Девушка улыбнулась ему и опять пропала.
«Слишком далек я сегодня, потому все и пропадает, — размышлял Степан.
— Эх, горемычные все, горемычные. Но до чего же хороши, когда пусть из могилы, но живые! Живым быть неплохо, но для меня немного скучновато. С мертвыми веселей мне, но тоже не то… Не туда я попал, наверное…»
На мгновение Степану показалось, что весь мир умер, но мгновенно воскрес как ни в чем не бывало. И таким образом мигал еще некоторое время — сколько, трудно было ему сказать. Степан не считал время за реальность и не носил часы. А мир все мигал и мигал: то умер, то воскрес.
— Хорошо мне в этом чертовом теле человечьем, — облизнулся Степан. — Мигай себе, мигай, — обратился он к миру. — Домигаешься…
Девушка-ромашка вдруг дернула его за пиджак. Глаза ее были чисты перед Богом.
— Дяденька, который час? — спросила она.
И тогда Милый захохотал. Еле сдерживаясь, трясясь всем телом, наклонился к большому уху этой маленькой девочки.
— Ты следишь за временем, дочка? — давясь, спросил он. — Живи так, как будто ты на том свете, тогда и времени никакого не надо будет…
Девушка опять улыбнулась и ответила, что все поняла.
— Ишь какая ты прыткая. — Степану захотелось даже обнять девушку. — Все даже Бог не знает. А тебе сколько лет?
— Шестнадцать.
Степан с грустью посмотрел на нее:
— А я вижу, что тебе уже исполнилось восемьдесят.
Девушка расширила глаза, но в это время раздался в вагоне не то крик, не то полувопль:
— Подайте, граждане, герою всех войн на пропитание!!!
За толпой людей было непонятно, кто это, но вокруг, как это ни странно, подавали.
Поезд остановился, и Степан выскочил и поехал в обратную сторону. В обратной стороне он обо всем забыл и не видел ничего, кроме своего сознания. Тем не менее ему показалось, что все улыбаются ему. И он приветствовал всех — но где-то там, где они были еще не рожденные, в белой тьме бездны…
«Хорошо бы и мне там сидеть — время от времени», — мелькало в уходящем уме.
Какой-то старичок помахал ему шляпой. И Милый опять выскочил на поверхность, не думая о том, чтобы ехать куда-нибудь. Сел на скамейку и застыл. На душе было как в яме.
«Загадочный я все-таки», — усмехнулся в лицо деревцам.
Часа через полтора подумал: «Куда же идтить?»
Вокруг толпами полубежали люди, кто с работы, кто на работу… «А кто и на луну, — подумалось Степану. — Все бегут и бегут. Помоги им, Господи! Но и наших среди них — много. Копни почти каждого — в глуби он наш…»
И тут же вспомнил: «Конечно, к Ксюше надо подъехать! у нее просторно — в душе прежде всего! Как это я о ней вдруг забыл!»
И небесно-болотные глаза его замутились.
«Ксюша — это хорошо. Она весь мир грудями понимает, не то что я. Пойду поскачу туда».
И в ушах Степушки зазвучало что-то раздольное.
«Но туда надо еще добраться», — вспомнилось ему.
И тут же понесся к непонятно-родной Ксюше.
Вбежал в автобус, удивился, что люди молчат там, не беседуют друг с другом («Устали, наверное, бедные», — случайно подумалось ему). Мимо автобуса тут и там пыхтели какие-то строительства, дым шел в небо («Неугомонные», — опять подумал он).
И вдруг не удержался, увидев лужайку между домами. Оттолкнув погруженную в свои расчеты старушку, на ходу выскочил из автобуса.
А на лужайке как-то незабываемо стал кататься по траве. Степан любил траву, может быть, еще больше, чем ее любят коровы. И не прочь был вздохнуть могучей своей грудью, когда на глаза попадалась трава. Но превыше этого — Степан Милый любил кататься по траве, эдаким непостижимым порядку шаром, пузырем, перекати-полем. Мысли тогда в голове появлялись, хоть в обычном виде он не терпел мысль.
На сей раз окружающие, видимо, были так забиты жизнью или просто заняты, что никто не обратил на него внимания. Даже милиционер, сидевший на скамейке, заснул при нем, при катающемся Степане. Одна только старушка, бегущая от самой себя, шамк-нула полунесуществующим ртом: