Впрочем, эта прелестная и многообещающая атмосфера в буквальном смысле слова улетучилась, как только подали «примо пиато». Звук, с которым молодой человек принялся втягивать в себя спагетти, я бы назвал чавкающим хлюпаньем. В жизни не слышал такого душераздирающего звука! Простите мне мою метафору, но, должно быть, с таким хлюпаньем открываются и закрываются врата ада, отмечая смену времен года. Услышав это, все застыли в ужасе — и я, и моя жена, и официант с сомелье. И молодая женщина за столиком тоже застыла, как изваяние. Мы разом задохнулись, потеряли дар речи. И только виновник всего этого, молодой, хорошо одетый мужчина, нисколько не смущаясь и даже, я бы сказал, лучась довольством, продолжал поглощать спагетти, ни на секунду не переставая хлюпать.
Интересно, что с ними стало в дальнейшем, с этой парой? Временами меня волнует этот вопрос. Даже теперь.
Мне кажется, что писателей в общем и целом можно охарактеризовать как людей, которые уделяют слишком много внимания довольно-таки странным (и бесполезным) вещам и событиям. Иногда зациклишься на чем-нибудь и поневоле ходишь и думаешь: «Ну, почему? Почему снова фигня-то такая?!»
Например, в 1970 году феминистки, ратующие за полнейшее освобождение женщины, провели ряд акций, в том числе и по сожжению бюстгальтеров. Дело давнее, хотя вы об этом, возможно, тоже слышали. В тот день активистки собрались на площади, развели костер и принялись радостно швырять в него бюстгальтеры. В этом выражалась их позиция, гласившая: «Социально ограничивать женщину с помощью подобного рода приспособлений — позор!» Все это было заснято журналистами и быстренько растиражировано в СМИ.
Будучи мужчиной, я плохо себе представляю, насколько — с физиологической точки зрения — может ограничивать человека бюстгальтер. Но если ваша позиция того от вас требует, то в сожжении бюстгальтера, как мне кажется, ничего страшного нет. Так что с моей стороны — никаких претензий.
Меня волнует другое, а именно: были ли эти бюстгальтеры новыми, или феминистки уже успели ими в той или иной мере попользоваться? Не могу сказать, чтобы мысль об этом не давала мне заснуть по ночам, но знак вопроса тусклой тенью упорно маячит у меня за спиной. Ведь такие подробности в газетах не описываются (о таком в газетах вообще почему-то не пишут), и узнать, что там было на самом деле, нет никакой возможности. Но сдается мне, что эти бюстгальтеры все ж таки успели побывать в употреблении. Новые-то жалко сжигать, да и, честно говоря, я как-то не могу себе представить женщину, которая бы согласилась на такое бессмысленное расточительство.
С другой стороны, если я прав, то остается только посочувствовать несчастному бюстгальтеру. Жил он себе, не тужил, изо всех сил — как ему и полагается — выполнял (весьма достойно, я думаю) свои бюстгальтерские обязанности, и вдруг в один прекрасный день беднягу вытаскивают из шкафа, обращаются с ним как с законченным негодяем, полностью отрицают самый смысл его существования и в довершение всего на глазах народа бросают в полыхающий костер. Возмутительно! И хотя между нами, разумеется, нет никакого родства, но как-то само собой я начинаю сострадать ему, как родному.
Есть еще кое-что, чего я никак не пойму. Почему, спрашивается, активистки сожгли только бюстгальтеры, а вот корсеты, к примеру, не сожгли. Если исходить из того, что бюстгальтер ограничивает женщину, то уж корсет ограничивает ее никак не меньше (а может, даже и больше). Или я не прав?
Но нет, корсеты никто не сжигает, как, впрочем, и туфли на каблуках, и тушь для ресниц. Пострадали только бюстгальтеры. Быть может, бюстгальтер, являясь олицетворением некоего исторического перекоса, подобно доктору Живаго, должен следовать темными коридорами своей нелегкой судьбы, терпеливо снося все те немыслимые несчастья, которые выпадают на его долю? Бедняга! Вот чего бы мне точно не хотелось, так это стать такого рода «олицетворением». Уж поверьте.
Нда-а, я, конечно, понимаю, что сгоревшие тридцать лет назад бюстгальтеры вряд ли заслуживают столь пристального внимания, но то и дело о них вспоминаю и задумываюсь. Наверное, это оттого, что у меня много свободного времени…
Однажды, описывая нечто трудновыполнимое, я выразился метафорически. «Это почти так же сложно, как научить кошку давать лапу», — написал я тогда, и после этого получил кучу электронных писем, что, мол, «моя-то кошка дает лапу запросто». Ну надо же! Кто-то даже написал, что если терпеливо и систематически обучать животное во время кормления, то давать лапу научится любая кошка. В моей жизни было немало котов и кошек, однако, как мне кажется, никому бы из них не пришлась по душе подобная муштра, ну и, кроме того, мне самому ни разу не приходило в голову заняться чем-нибудь подобным.
Кот для меня прежде всего добрый товарищ и в некотором роде равноправный партнер, так что дрессировать его — это как-то не по мне. Скорее мне хочется, чтобы Котояма-сан (давайте его персонифицируем и будем называть именно так) жил достойной жизнью. При этом я вовсе не утверждаю, что коты, дающие лапу, никуда не годятся (более того, я почти восхищаюсь такими котами), просто в моем понимании Котояма-сан — это такое свободолюбивое суперсущество, и все тут.
Или вот еще метафора: когда кто-то ведет себя гораздо спокойней, чем обычно, про него говорят «прямо как одолженный кот». Молодежь, правда, этого уже не понимает. Один молодой человек даже как-то меня попросил: «Не могли бы вы мне объяснить… я не совсем понимаю — зачем кому-то понадобилось одалживать кота?» И правда, зачем? К чему все это — идти к чужим людям, брать у них на время кошку? Может, это связано с народной медициной? Нет. Не связано. Все это для того, что избавиться от мышей. Если в доме жил кот, который искусно охотился, то соседи приходили к хозяевам и просили: «Мы страшно извиняемся, но не дадите ли вы нам ненадолго своего кота?» А кому охота работать в гостях?
Раньше в старых японских домах водилась уйма мышей, и кот был чем-то вроде отряда быстрого реагирования. Когда я был маленьким, наш кот, который время от времени убивал какую-нибудь мышку, обычно приходил ко мне похвастаться добычей. В общем, в доме кота ценили, и это обеспечивало ему особое, независимое положение. Так что в те времена Котояма-сан был индивидуалистом, профессионалом своего дела, невозмутимым представителем свободной профессии, и как-то даже дико было думать о том, чтобы учить его давать лапу. Да в этом и не было никакого смысла.
Однако в наше время мыши из домов, по крайней мере городских, повывелись — и смысл жизни Котоямы несколько изменился. Теперь он в большинстве случаев просто вызывающий умиление домашний питомец. Может, поэтому все больше становится котов, которые, пересилив свою природу, научаются давать лапу. Я почти уверен, что в Японии хотя бы раз в году проходит Всеяпонский кошачий симпозиум и на нем слышатся призывы типа: «Уважаемые коты и кошки! В это трудное время, в которое мы с вами не живем, а выживаем, не пора ли в корне пересмотреть общественное устройство? Не пора ли совершить революцию в собственном сознании?» И тогда по всей Японии, в темных уголках прихрамовых садов собираются Котоямы, складывают лапы на груди и сочувственно кивают: «И верно. Должно быть, пора».
Пусть все оно так, но если найдется хоть один, который ругнется с чувством и скажет: «Да вы чё?! Какое еще „дай лапу“?! Я что им, собака, что ли? Не смешите меня!» — вот такого Котояму я люблю! Так что держитесь, Котоямы, не сдавайтесь!
Заезжая на стоянку на сверкающем черном «мерседесе», позаимствованном у товарища, я задел ограду и своротил правое зеркало заднего вида. «Ну все. Что теперь делать?!» — подумал я. И от ужаса проснулся. Ночь. Три часа сорок две минуты.
Что, интересно, этот сон означает? Не иначе, что сегодня надо поесть угря: черный «мерседес-бенц» — это символический угорь, а свороченное зеркало, надо думать, — недовольство самим собой, которое я испытываю всякий раз, как съем что-нибудь особо калорийное… Да нет, это я шучу, конечно. Просто сегодня мне вдруг захотелось угря. Вот и все. Но насчет сна — это не шутка. Сон был.
А угорь и в самом деле вещь очень вкусная. Чего уж скрывать, угря я люблю. Каждый день его, конечно, есть не будешь, но время от времени — примерно раз в два месяца или около того — я обязательно вспоминаю, что пришло время поесть угря, и отправляюсь в ресторан. Угорь — удивительное блюдо с удивительной аурой, и в случае с ним самая обычная последовательность действий: зайти в ресторан, сделать заказ и съесть то, что заказал, — воспринимается как некая законченная идея, как своего рода ритуал. Это свойство угря трудно объяснить словами, и именно поэтому оно особенно приятно.
Впрочем, не надо думать, что угорь всегда был для меня чем-то привлекательным. В детстве я его на дух не переносил. И хотя в нашей семье все его ели, я один всегда отказывался. А потом вдруг в моей жизни наступил такой момент, когда я полюбил этот вкус. При каких обстоятельствах и когда именно это произошло — как ни стараюсь, не могу сейчас этого вспомнить. Так или иначе, решившись наконец попробовать угря, я обнаружил, что это очень вкусная штука.