Мы приехали в Москву в девять часов вечера. Ехать снова на дачу уже не имело смысла, тем более я должен был взять из дома свои книги и бумаги.
Я вернулся домой. Жена сидела перед духовкой на корточках и заглядывала: не запеклась ли корочка. Она делала шарлотку из яблок и хотела меня угостить.
У нас не было детей, и я был её единственным ребёнком. У неё не было ни отца, ни братьев — я был её единственной роднёй и единственным смыслом её жизни.
И как бы ни скучна была жизнь, это была её жизнь.
И другой жизни у неё не было.
Я разделся и, не говоря ни слова, прошёл к своему рабочему столу.
Я включил магнитофон на полную мощность и принялся за свою диссертацию. Я пишу её, как летописец Пимен, — из года в год. Изо дня в день. Какой-нибудь трудолюбивый потомок через много лет найдёт мой труд усердный, безымянный, засветит он, как я, свою настольную лампаду, включит, как я, свой магнитофон…
Когда я работаю — у меня манера: подпирать лоб ладонью. Эта манера, как и вообще все манеры, входит в невроз навязчивых привычек, и я её не замечаю. Ещё я не выношу, когда моя комната прибрана и проветрена.
Я люблю обстановку разбросанных бумаг, захламлённости и тепла. Очень может быть, что мои далёкие предки — свиньи.
Входит жена и что-то говорит.
Я поднимаю голову от текста и не сразу понимаю: что она хочет. Я только вижу её глаза — светло-голубые, почти белые. Без верхних век, они вделаны прямо в лицо, и вид у них просто зловещий. Два зловещих глаза на немолодом лице. Из-под байкового халата видны мои тёплые кальсоны — трикотажные, с начёсом, которые я давно не ношу. Моя жена все время мёрзнет и ходит по дому в мужском бельё.
Я долго смотрю на неё, потом переспрашиваю:
— Чего?
Жена говорит, чтобы я убрал руку ото лба, иначе я похож на Илью Муромца, высматривающего из-под ладони татар. Потом открывает форточку и начинает подметать комнату, приговаривая при этом, что она женщина и её угнетает грязь в её доме.
Я снимаю руки со стола и гляжу перед собой. Я чувствую себя как жертва, к которой пришёл палач и, прежде чем заняться своим прямым делом, решил подмести мою камеру. Я поднимаю голову из аквариума и втягиваю воздух.
Я медленно спускаюсь вниз по лестнице, и захожу в подвал с проросшей картошкой, и различаю во мраке бледные ростки.
— Опять уходишь? — спросила Клава.
— Но ведь я тебя накормил. Скажи, только честно: тебе когда-нибудь сырую курицу давали?
— При чем тут курица… Мне нужно общение. Мне скучно…
— И мне скучно. — Котёнок высунул мордочку из коробки. — Я могу одичать. Из меня может получиться рысь.
Я взял котёнка и понёс его в ванную комнату. Блох мы уже вывели и теперь поддерживаем чистоту.
Я налил в таз тёплой воды, насыпал немного стирального порошку, взбил. Над тазом взошла хрупкая нежная пена. Я опустил туда котёнка. Стал мыть осторожно, следя, чтобы вода не заливалась в уши.
Заглянула Клава и сказала:
— Не простуди его.
Я набрал в ковш чистой воды. Котёнок поднял лапы и положил их на голову, на загнутые ушки. Я окатил его чистой водой. Потом завернул в махровое полотенце. Промокнул. Протёр насухо и пустил на пол. Шёрстка у него поднялась дыбом.
Котёнок зашагал по дому, задрав хвост, а я за ним следом, испытывая радость от проделанного полезного труда.
— Приходишь и уходишь, — сказала Клава. — Зачем ты снял дачу?
Я молчал.
— Ну зачем? Во имя чего? — Клава остановила на моем лице свои красивые глаза.
— Во имя свободы, — сказал я.
— Чего? — переспросила Клава, хотя прекрасно расслышала. Я видел это по её морде. — Платишь шестьдесят рублей в месяц и ездишь каждый день сорок километров в один конец. Это называется «свобода»?
— Возможность свободы, — поправил я себя. — Должен же я платить за возможность свободы…
— А зачем тебе возможность?
— Я могу быть свободным, как только захочу.
— Так захоти.
— Когда надо, тогда и захочу. Ты ещё будешь мне диктовать: что и когда я должен хотеть…
— Я скажу хозяину: пусть он сдаст дачу нормальным людям. А то ты и сам не живёшь, и другим не даёшь. Носишься, как мышь в уборной.
— Что за сравнение?
— Ты не видел, а я видела.
— Ну, и какой у неё выход? — поинтересовался я.
— У кого?
— У мыши в уборной.
— У неё два выхода: один — потонуть в унитазе. Другой — ко мне в лапы.
Я представил себе настроение мыши и сказал:
— Вот ты меня ругаешь, а сама живодёрка порядочная.
— Но это мой долг, — ответила Клава. — У тебя — твой, а у меня мой. Хотя, если бы ты был котом…
— Что бы было?
— Ты бы сначала извинялся перед мышью, а потом перед хозяином и всех бы просил войти в твоё положение.
— И что дальше?
— Это зависит от хозяина. На их месте я бы взяла другого кота. Не такого интеллигентного…
Клава повернулась и пошла из комнаты. Ей не хотелось ругаться со мной окончательно: все-таки она от меня зависела. Я её кормил.
Я сел за деревянный стол.
Котёнок разогнулся и прыгнул мне на спину. Со спины перебрался на плечо. Устроился на плече и громко замурлыкал мне в самое ухо. Запел по-кошачьи. Я закрыл глаза, и мне захотелось замурлыкать вместе с ним. Но я не умел.
— Останься, — попросила Клава, входя. — Утром мы выбежим на улицу и сделаем зарядку.
— Ты найдёшь гриб… — пообещал котёнок.
Я представил себе белый гриб, прикрытый сверху листом, звонкий шелест деревьев. А потом я представил себе жену, которая сидит возле телефона и узнает: не зарегистрирован ли в Москве несчастный случай. Ей отвечают, что в Москве каждый день — сорок несчастных случаев. Тогда она звонит в морг больницы Склифосовского и спрашивает: не привезли ли туда мужчину сорока пяти лет с бородкой, похожего на президента Линкольна.
Я снял котёнка с плеча. Он перестал петь.
— Я не могу остаться, — сказал я. — Я не предупредил.
Клава промолчала.
— Почему ты молчишь?
— Если я скажу тебе: «останься», ты же все равно уедешь.
— Хотите, поедем со мной, — предложил я.
— Нет, — отказалась Клава. — Мы дачные кошки. Мы должны ловить здесь мышей.
На улице сильно подморозило. Стекла в машине обледенели. Я не видел, что делается сзади и с боков, и ехал вслепую. Ко всему, у меня испортился поворотник, и если я собирался повернуть, то не мог предупредить машину, идущую за мной следом. Я подвергал себя и других реальной опасности и, как и Клава, справедливо не понимал: во имя чего? И вместе с тем у меня было такое чувство, как будто кто-то, именуемый Судьбой или Совестью, охраняет вверенные мне существа и навязывает свою волю свыше.
Когда я приехал домой, жены не было. Я решил, что она вышла к соседям и скоро вернётся. Но прошёл час, потом другой. За ним третий.
Я сел к телефону, позвонил в милицию и спросил: не зарегистрирован ли несчастный случай. Мне ответили, что в Москве каждый день сорок несчастных случаев. Я стал звонить в справочное больницы Склифосовского, но в это время в двери повернулся ключ, и в моей душе, как ключ в замке, повернулась радость.
Жена сняла в прихожей пальто и вошла в комнату. На ней было темно-зеленое полудлинное платье — то самое, в каком я увидел её первый раз двадцать лет назад.
— Что это за платье?
— Модно, — ответила жена. — Не могу же я игнорировать моду.
Я понял: это другое платье. Просто вернулась мода двадцатилетней давности, и жена вошла в комнату будто из своей молодости. Вошла и остановилась.
— Ты перебила мне сон. Я теперь не засну, — упрекнул я.
Мне не хотелось спать. Мне хотелось объяснений.
— Я ненадолго, — объяснила жена. — Я сейчас ухожу.
— Куда?
— В другую жизнь.
Она задвигалась по комнате и стала искать вещи, необходимые ей для другой жизни.
У жены было странное свойство роговицы: блестеть. И сейчас её большие голубые глаза блестели, будто были подсвечены. Чёрные волосы блестели, как лакированные. Нарядно поблёскивали ногти на руках.
Жена остановилась, обдумывая, чуть закусив нижнюю губу.
— Кальсоны возьми, — напомнил я.
Жена улыбнулась рассеянно. Улыбка у неё была какаято неокончательная. Когда я её полюбил, то мне кажется — именно за эту застенчивую улыбку и светящиеся глаза.
Жена взяла кальсоны и положила их в красивый целлофановый пакет. Больше ей ничего не понадобилось.
— Не уходи, — попросил я.
— Я устала жить без любви, — сказала жена.
— Передумай, — попросил я.
— А зачем?
Жена посмотрела на меня. У неё было такое же выражение, как у Клавы. И такие же красивые глаза. И я подумал: «Действительно, зачем?»
На другой день я раскрыл канцелярскую папку и принялся за свою диссертацию.
Моя комната была не прибрана и не проветрена. Никто ко мне не заходил и не требовал, чтобы я отнял руку от лба. Я мог работать сколько угодно, но мне не хотелось. Для того чтобы мне захотелось работать, надо, чтобы мне кто-то мешал.