И несмотря на все это не любить дядю Вика было невозможно. Ели мы хуже, чем когда я жил с мамой, квартиры, которые мы снимали, были меньше и беднее, но, в общем-то, не в этом было дело. Вик никогда не пытался притворяться тем, кем он не был. Он чувствовал, что заменить мне отца не может, и относился ко мне не как к ребенку, а скорее как к другу, маленькому, любимому другу. Нас обоих такие отношения устраивали. Уже в первый месяц совместного житья мы увлеклись придумыванием новых стран, фантастических миров, где законы природы переворачивались с ног на голову. Самые удачные придумки мы усовершенствовали неделями, я рисовал картины этих стран, и они висели на почетном месте над кухонным столом. Среди них были, к примеру, Страна Случайного Света или Королевство Одноглазых. Видимо, из-за того, что в этом мире нам жилось далеко не просто, мы так часто хотели спрятаться от него в фантазиях.
Вскоре после того, как я переехал к дяде Вику, он сводил меня на фильм «Путешествие вокруг света за 80 дней». Главного героя, как известно, звали Филеас Фогг, и с тех пор дядя Вик стал ласково называть меня Филеасом. «С того загадочного момента — объяснял он, — как ты встретился с собой на экране лицом к лицу, ты не можешь носить другого имени». Дядя обожал придумывать замысловатые теории обо всем на свете, и его изобретательность насчет загадок моего славного имени не иссякала.
Марко Стэнли Фогг. По словам дяди, это означало, что тяга к путешествиям у меня в крови, что жизнь будет забрасывать меня туда, куда еще не ступала нога человека. Марко, что вполне естественно, соотносилось с Марко Поло, первым европейцем, побывавшим в Китае; Стэнли — с американским журналистом, сопровождавшим доктора Ливингстона в «самые глухие дебри Африки»; ну, а Фогг соответствовало фамилии Филеаса, промчавшегося вокруг света меньше чем за три месяца. Дяде было не важно, что мама назвала меня Марко просто потому, что ей нравилось это имя, не важно, что мой дедушка был Стэнли, не важно, что фамилия Фогг получилась по прихоти полуграмотного американского чиновника. Дядя Вик как никто другой способен был во всем уловить особый смысл и очень искусно придавал всему таинственную значимость. По правде говоря, мне ужасно нравилось, когда он так своеобразно выражал внимание к моей особе. И хотя я знал, что его речи — лишь пустое сотрясение воздуха, небылицы, но где-то в глубине души я верил каждому его слову.
В скором времени искусство дяди толковать имена помогло мне пережить непростые первые недели в новой школе. К именам цепляются прежде всего, и моя фамилия стала полигоном для всевозможных издевательств: Фогг зазвучало как фук, фиг, фок-мачта, фокстрот, фокус-покус, фикус-пикус и т. д. Исчерпав себя в глумлении над моей фамилией, школьники принялись за первое имя. То, что имя непривычно кончалось на «о», повлекло за собой появление довольно немудреных кличек: Мокко, Пончо, Бандито, Мумбо-Юмбо, Мамбо, Жарко-Парко, — но на этом их фантазия не остановилась, и новые прозвища превзошли все мои ожидания. Марко стал Марко Поло, Марко Поло превратился в Половик, Половик — в Полоскуна, Полоскун — в Потаскуна. Последнее было вопиющим издевательством, и я опешил, впервые услышав его. Так или иначе, это школьное боевое крещение я выдержал, но стал постоянно ощущать беззащитность своего имени. Оно настолько слилось для меня с тем, кем я ощущал себя, что мне захотелось оградить свое имя от дальнейших покушений. В пятнадцать лет я стал везде подписываться М. С. Фогг, намеренно подражая светилам современной литературы и одновременно умиляясь тому, что инициалы совпадали и с сокращением слова «манускрипт». Дядя Вик искренне одобрил такую трактовку.
— Каждый человек — создатель своей жизни, — сказал он. — Книга, которую создаешь ты, еще пишется. Следовательно, это рукопись, манускрипт. Что же может быть логичнее?
Мало-помалу имя Марко перестало упоминаться. Для дяди я был Филеасом, а когда поступил в университет, для всех остальных я стал М. С. Некоторые умники говорили, что это еще и сокращенное название какой-то болезни, но к тому времени я уже снисходительно относился ко всем ассоциациям и насмешкам по поводу своего имени. Когда мы познакомились с китаянкой Китти By, она придумала мне еще несколько имен, но эти имена были, так сказать, ее личной собственностью, и к тому же они мне нравились: в особенных случаях она называла меня Фогги, а еще — Сирано, после событий, о которых я расскажу позднее. Если бы дядя Вик дожил до моей встречи с Китти, он наверняка порадовался бы тому, что Марко — в некотором роде — наконец достиг Китая.
Кларнетиста из меня не вышло: дыхание было слабым, губы не слушались, — и вскоре я отвертелся от дядиных уроков. С бейсболом дело обстояло получше, и к одиннадцати годам я превратился в типичного жилистого американского мальчишку, всюду ходящего в перчатке и постоянно тренирующего правую руку. Осенью бейсбол определенно выручил меня в стычках в новой школе. Потом, той первой весной после смерти мамы, меня отобрали в местную юниорскую лигу, и дядя Вик приходил болеть за меня почти на все игры. Правда, в июле 1958-го мы неожиданно переехали в Сент-Пол, в штат Миннесота (дяде преложили давать там уроки музыки, и он счел это редкой удачей), но на следующий год мы вернулись в Чикаго.
В октябре дядя притащил домой телевизор и разрешил мне прогулять школу, чтобы я посмотрел, как «Уайт соке» проиграли в чемпионате США в шести матчах. То был год Эрли Уинна и других «соксов», Уэлли Муна с его «отлуниванием» от тренировок и побегами домой при лунном свете. Мы, естественно, болели за Чикаго, но были оба втайне рады, когда этот парень с густыми бровями отнял у них победу в последней игре. Со следующего сезона мы снова стали болеть за бесшабашных, лихих «Кабз», покорявших наши сердца. Дядя был ревностным сторонником бейсбольных игр в дневное время и считал справедливым то, что бейсбол не опустился до искусственного освещения. Он говорил: «Раз уже я иду на матч, то для меня единственные светила — те, кто на поле, и солнце. Вот это зрелище: игроки в жарком поту, Аполлонова колесница в зените! О великий и недоступный мяч, сияющий в американском небе!» В те годы мы подолгу обсуждали таких игроков, как Эрни Бэнкс, Джордж Олман, Глен Хобби. Хобби был главным дядиным любимцем, но, отступая от своих взглядов на судьбоносное значение имени, дядя заявил, что тот никогда не будет хорошим подающим, поскольку в его фамилии кроется непрофессионализм. Такого рода комментарии были показательны для дядиного чувства юмора. К тому времени я уже полностью привык к его манере шутить и понимал, почему эти парадоксальные фразы надо было произносить без намека на улыбку.
Вскоре после того, как мне исполнилось четырнадцать, в нашем семействе прибыло. Увеличилось оно за счет Доры Шамски, урожденной Кац, вдовы лет за сорок, полной блондинки, всегда носившей облегающие платья. Шесть лет после смерти мужа она проработала секретарем отдела в Среднеамериканской страховой компании. С моим дядей они познакомились на танцах в Фезерстон-отеле, куда эта компания пригласила дядин ансамбль «Фантазии лунного света» играть на традиционной новогодней вечеринке. Роман развивался бурно, и в марте они уже стали супружеской парой. Я, в общем-то, не видел в этом ничего плохого и на свадьбе гордо исполнял роль шафера. Но как только свадебная кутерьма улеглась, я с грустью отметил, что моя новая тетя не совсем воспринимает дядины шутки, и подумал, не помешает ли их союзу некоторая тетина непонятливость, если не сказать тупость. Вскоре я понял, что есть две Доры. Одна вечно суетилась, была легка на подъем и обладала неистощимым добродушием, хотя порой становилась грубовата; одним словом — мать-командирша. Другая Дора попивала и флиртовала, закатывала истерики и оплакивала свою долю, бродила по дому в розовом халате, а после шумных застолий ее рвало прямо в гостиной.
Из двух Дор мне гораздо больше нравилась вторая, да и то, пожалуй, только потому, что в это время она была ко мне ласкова. Но из-за этой второй Доры, смущавшей меня своими просьбами расстегивать головоломные застежки на лифчике, из-за ее загулов дядя Вик становился угрюмым и раздражительным, а больше всего на свете я терпеть не мог, когда дядя страдал. Вик мог мириться с трезвой, сварливой Дорой, но когда она напивалась, он становился желчным и раздражительным, ну просто сам не свой, и это меня угнетало. Таким образом, хорошее и плохое постоянно наличествовали и враждовали между собой. Когда хорошей была Дора, Вик делался плохим; когда же Дора была плохой, Вик делался хорошим. У хорошей Доры был плохой Вик, а Вик становился хорошим только тогда, когда Дора становилась плохой. И больше года я оставался пленником этих адских качелей.
Бостонская автобусная компания щедро расплатилась за причиненное несчастье. По расчетам дяди, денег хватило бы на оплату'четырех лет в университете, скромные текущие расходы и даже на «кое-что еще», чтобы вывести меня в так называемую настоящую жизнь. Первые годы он хранил этот капитал в неприкосновенности, а жили мы на то, что он в то время зарабатывал. Дядя был рад этому и гордился своим чувством ответственности за меня, тем, что у него отложены деньги на мое обучение. Однако появление Доры смешало все дядины планы. Он-то надеялся, что Дора хоть как-то заменит мне мать, но в этом просчитался. Тогда, сняв накопившиеся проценты и прибавив к ним отложенное на «кое-что еще», дядя устроил меня в частную школу-интернат в Нью-Гемпшире, надеясь таким образом избавить меня от дурного влияния своей жены. От «кое-чего еще» ничего не осталось, но без потерь, как известно, не обходится. Когда надо было выбирать между настоящим и будущим, дядя всегда останавливался на первом, и коль скоро он всю жизнь придерживался такого выбора, то и на сей раз не отступил от своего принципа.