В лифте мы смотрели на вспыхивающие цифры над дверью, расположенные в обратном порядке. Я вертел в пальцах ключ от комнаты. Мы оба не знали, на чем задержать взгляд. Кристофер промокнул носовым платком губы и лоб. Он потел, хотя жара у него не было.
«Я действительно страшно хочу пить», – сказал он. Я ничего не ответил.
Двери лифта наконец открылись. В вестибюле никого не было, если не считать кельнера, который сразу исчез, как только увидел, что мы выходим из лифта.
На улице похолодало. Я обрадовался, что надел под пиджак пуловер. Этот пулли я особенно любил, он представлял собой нечто среднее между тонким норвежским свитером и вечерним пуловером от Сесил Битонс; едва намеченный рисунок на нем изображал абстрактных северных оленей.
Водитель так и не снял свои солнечные очки, хотя было уже восемь вечера и темно. Он распахнул перед нами дверцу новенького бежевого кадиллака Coupé de Ville, и Кристофер долго забирался в машину, и в этот момент я его ненавидел.
Но потом, как только он сел, я устыдился этого чувства, я подумал о его мокнущих ногах, о его крайней беспомощности, такой обаятельной, о его неистребимой самоуверенности; и, поскольку мне было стыдно, я стал смотреть в окно.
Мы ехали по широким проспектам. Тегеран построен на склоне горы, поэтому дорога все время поднималась вверх. Маленькие ручейки окаймляли улицы, молодые клены охлаждали свои корни в вечно стекающих с горы водах. Супружеские пары с детьми и без прогуливались вдоль элегантных, ярко освещенных витрин. На многих перекрестках стояли машины военной полиции и проверяли транспортные средства, но нам неизменно давали знак, чтобы мы проезжали дальше.
Был ясный, прохладный вечер, я опустил стекло и высунул из окна левую руку, приятный ветерок освежал мою вспотевшую ладонь. Кристофер сидел неподвижно рядом со мной и смотрел в другое окно. Я хотел взять его руку в свою, для того и обсушил ладонь, но потом раздумал.
Мы приблизились к мосту на автостраде, к парапету было прикреплено широкое черное полотнище. С надписью красными буквами: «Смерть Америке – Смерть Израилю – Смерть шаху». Двое солдат занимались тем, что пытались сорвать полотнище. Офицер в солнцезащитных очках стоял рядом и давал указания; наша машина свернула под мост, офицер обернулся и посмотрел нам вслед – я хорошо разглядел его и его очки с зеркальными стеклами в свете уличных фонарей.
Мне нравился наш водитель. Он снял солнечные очки, посмотрел в зеркальце заднего обзора, я тоже туда посмотрел, и на мгновение наши взгляды встретились. Его звали Хасан, и он много чего знал о том и о сем. Позавчера, в окрестностях Казвина, он пригласил нас к себе домой, и я обрадовался этой возможности поболтать, потому что Кристоферу и мне, к сожалению, уже больше года почти нечего было сказать друг другу, то есть в последнее время с ним стало трудно разговаривать, все казалось таким однообразным, превратилось в пустой обмен формулами и напоминало этот ужасный кухонный ритуал – когда кто-то готовит и время от времени пробует свою стряпню, а рядом стоит «никто», которому остается только наблюдать и радоваться, что его не гонят.
Хасан жил на яблоневой плантации, в простом каменном доме, светло-коричневые стены которого были красиво обработаны в технике «соломки». Мы говорили об урожае яблок – он выращивал еще и томаты – и пили горячий чай, который его застенчивая жена подливала всякий раз, как стаканы становились пустыми.
Через какое-то время он отослал жену, поднялся и достал что-то из ящика комода. Он развернул это, очень осторожно, как будто боялся сломать. Это была фотография Фары Диба, жены шаха, в рамке.
«Разве она не восхитительно прекрасна? Она так полна оральным… Как правильно сказать? Оральным..?»
«Оральным сексом?»
«Да. Полна оральным обещанием лучшего мира», – сказал Хасан. Кристофер передернул плечами и вышел во двор – якобы чтобы прогуляться. Хасан сдул пыль с фотографии и протер ее рукавом. Он встал, опять поставил фото на комод, вложил в проигрыватель кассету, и мы услышали песню Ink Spots.
Моя молитва
останется с тобой,
когда кончится день,
в божественном сне.
Моя молитва —
это экстаз
в синеве…
«Группа Ink Spots», – сказал Хасан.
«Хм, да, Ink Spots».
«Музыка очень красивая, хотя и происходит из Америки. Слышите?»
«Да, правда. Звучит очень красиво». Я подумал о том, что Хасан, собственно, всего лишь наш шофер, но внезапно мне стало все равно, кто он.
«Моя молитва – это экстаз в синеве», – доносилось из усилителей.
«Эту песню поют рабы. Потому она такая печальная».
«Но в Америке больше нет рабов».
«Ну как же, конечно есть. В южных штатах. Я сам читал».
«Хасан, я вам гарантирую, что в южных штатах никаких рабов больше нет. Это всего лишь пропаганда – то, что вы слышали».
«Вы не вполне разделяете мусульманские взгляды». Это был не вопрос, а констатация факта.
«Нет, пожалуй, не вполне».
«Жаль. Тогда по крайней мере потанцуйте со мной», – сказал Хасан.
Я поднялся, и какое-то время мы вместе танцевали под Ink Spots, каждый сам по себе, на противоположных концах большого бухарского ковра, который составлял все богатство Хасана, а Фара Диба взирала на нас с комода.
К тому времени, как Кристофер вернулся со своей прогулки, кассета как раз подошла к концу. Хасан вынул ее из магнитофона и вложил мне в руку.
«Это вам, – сказал он. – В подарок».
Я сунул кассету в карман брюк и пожал Хасану руку, хотя эта кассета была мне ни к чему.
«Спасибо».
«Берегите ее, пожалуйста».
Дверь в комнату отворилась, на пороге стоял Кристофер и смотрел на нас. Выглядел он неважно. Волосы прилипли ко лбу, голубая рубашка спереди потемнела от пота, брюки внизу запачкались, покрылись коричневой коркой грязи. Он прислонился к дверному косяку, взглянул на Хасана и потом на меня, и даже сквозь его усталость, болезнь и многое другое явственно прочитывалось презрение – глубочайшее презрение, обусловленное тем фактом, что мы с Хасаном нашли общий язык.
Я больше не смотрел в зеркальце заднего обзора. Мы еще минут десять поднимались в гору и потом остановились перед виллой в северной части Тегерана. Дом был построен высоко на склоне, и отсюда, сверху, открывался великолепный вид на город. Тегеран окутывала коричневая туманная дымка, в верхних слоях атмосферы желтоватая, а ниже темная. Тысячи или миллионы огней сверкали в долине под нами. Кристофер и я вышли из машины и позвонили у парадного, Хасан припарковал кадиллак на одной из боковых улочек. Я видел, как он закурил, развернул газету и приготовился к комфортному отдыху.
Я смотрел на шоссе, на ряды кленов, выше по склону горы терявшиеся в тумане. Уже взошла оранжево-красная луна, пара светляков вилась вокруг нас – они жили в кустах дрока, что росли вдоль дороги. Кристофер попытался поймать светляка, но промахнулся.
«Оставь их в покое».
«Неужели ты не способен сказать что-нибудь, что хоть в каком-то смысле было бы интересно?»
Он повернулся лицом ко мне. Его рот показался мне некрасивым; похоже, за ночь у него прибавилось морщин. Глаза сияли лихорадочным блеском; сегодня я думаю, что к тому времени он уже очень давно был болен, гораздо дольше, чем я предполагал. Я чуть-чуть склонил голову набок, как бы подставляя ему мою шею для удара. Я часто пользовался таким приемом, чтобы смягчить его недовольство, но до него никогда не доходило, что я это делал нарочно. «Ты даже представить себе не можешь, как сильно мне надоел», – сказал он.
«„Мне любовь казалась легкой, да беда все прибывала“.[7] Это… это… сейчас припомню – Хафиз Ширази. Rather fitting,[8] ты не находишь?»
«Знаешь что? Ты монголоид», – ответил Кристофер.
Он зевнул и стал канительно возиться с сигаретой: на одну только процедуру зажигания у него ушла масса времени. Я не сводил глаз с парадного.
Во рту я чувствовал металлический привкус. Мне казалось, будто я жую алюминиевую фольгу или будто у меня из зуба выпала пломба. Друг на друга мы не смотрели. Я не мог смотреть на Кристофера.
Светляки продолжали свое кружение. Наконец кто-то открыл дверь. Мы шагнули через порог в сияние теплого желтоватого света.
Камердинер в кремовых перчатках повел нас через просторный салон, мимо шведских фаянсовых столиков с нарочито совершенными цветочными композициями (лилиями в китайских вазах). Проходя мимо, я мазнул пальцем по одной столешнице и потом вытер руку о свою светлую штанину. Никакого пыльного следа не осталось.
Ножки ламп, стоявших на специальных тумбах, тоже были сделаны из китайских ваз, а абажуры – из желтого дамаста.
Я смотрел на диваны, обтянутые белым шелком, придававшие комнатам, через которые нас вели, такой вид, будто их оформлением занималась Хульда Зайдевинкель. Вообще все это напоминало мне обстановку особняка Яспера Конрана, начала шестидесятых годов, я когда-то видел ее на фотографиях; там преобладали белый и золотисто-желтый цвета – не совсем в духе барокко, но и не в духе минимализма. Стиль Директории (по неизменному мнению Кристофера), каким он был незадолго до того момента, когда bottes[9] Наполеона перестали соответствовать его реальному рангу.