Ознакомительная версия.
Пока Фатима клала сырому полу поклоны, прикрыв слабо видящие глаза, перебирая пальцами четки и монотонно бормоча слова на арабском, Люда дрожала под одеялом и думала о боге, который не принимает молитву, произнесенную рядом с собакой. Разве не бог сотворил собаку? Чего же он теперь от нее нос воротит? Люда не пыталась ответить на этот вопрос. То были просто мысли от нечего делать. Она и верила-то в другого бога. Считала, что люди сами обставляют свою молитву разными условиями и запретами, сами придумывают, кто чист, а кто нет, бог тут ни при чем. Она не говорила об этом вслух, не спорила с Фатимой, когда та садилась на намаз, просто молча выводила Чернуху «на другую половину».
Она провела рукой по жесткой шерсти Чернухи, та, довольная, засопела.
– Сучка ты такая… – ласково пожурила ее Люда.
Чернуха заурчала – похожие звуки издавали их вечно пустые желудки. На улице для собак был пир. Что верно, то верно – все дворовые собаки теперь пировали. Но Чернуха не уходила, хотя путь через вентиляционные отверстия был свободен. Да и людей здесь ничто не держало, кроме их собственных страхов, приходящих снаружи. Они понимали – подвал не сможет прятать их вечно, и мысль об этом тоже вселяла страх. Но пока он все еще их хранил, казался им самым безопасным островком в этом разрушенном городе. Подземным островком.
Люда обвела взглядом черные стены. На улице был день, и его тусклый свет пробивался сквозь вентиляционное отверстие. Его не хватало на то, чтобы осветить весь отсек, он лишь бросал пятно света на пол. Спускаясь в подвал, жильцы дома не захватили с собой ни фонаря, ни керосиновой лампы. Не забыли их, нет. Свет им был не нужен, все равно они бы его не увидели. Как не увидели бы, во что превратился их двор и что случилось с самим домом… Впрочем, не видели они и того совершенно непригодного для жизни места, в котором провели уже несколько сырых и голодных месяцев.
Люде казалось, слепым здесь легче, чем зрячим. Слепые не видели ржавых труб, сочившихся гнилыми каплями, плесени на стенах и куч затхлого мусора. А Люда, словно крот, так долго жила в темноте, что порой ей казалось: глаза больше не нужны. Легче прикрыть их и перестать видеть.
Чернуха вскочила – по каким-то своим собачьим приметам она всегда узнавала, что молитва закончена и можно возвращаться в тепло.
– Успела… – обратился Нуник к Фатиме.
Припадая на одну ногу, он прошелся между кроватями.
– Успеть-то успела, – из глубины подвала раздался мягкий картавый голос Уайза. – Только чувствую, сейчас все равно нач-нет-ся.
«Начнется», – сказал Уайз, и подвал притих. Этим словом они заменяли другое – истинно определяющее суть того, что, по словам Уайза, должно было вот-вот произойти. Они боялись этого слова, их охватывал ужас перед тем, что оно обозначало.
– Опять чувствуешь, Уайз? – спросила Марина.
– Чув-ству-ю, – согласился тот.
Люда посмотрела в его сторону. Уайз лежал на кровати и в темноте казался большим мягким тюком.
– И я тоже… – поддержал предчувствия Уайза Нуник.
Раз Нуник тоже чувствует, значит, рано выкладывать щенков из передника, подумала Люда. Присела на край кровати. Поскорее бы. Чем быстрее начнется, тем быстрее закончится. Какая-то струна, вертикально натянутая в ней, застыла в напряжении. Люде, как обычно бывало перед началом, захотелось бросить все и бежать. Но бежать было некуда. Пусть наступит конец, думала она, конец не так страшен, как растянутое ожидание начала, когда сидишь на краю, копчик немеет, а струна вертикально режет органы.
Чернуха спряталась под кроватью и заскулила. Сомнений не оставалось – скоро начнется.
– Чернуха, замолчи! – прикрикнул Нуник. – И без твоего воя тошно…
Он негромко долбил землю тростью. Чернуха замолчала. Подвал молчал вместе с ней. Люда заставляла себя отвлечься, для этого нужно было вспомнить что-нибудь из прошлой жизни. Она вспомнила библиотеку – та находилась прямо над ними, на первом этаже дома. Год назад они с Мариной наново выбелили стены, развесили на них репродукции, вырезанные из «Огонька». Их когда-то собирала Люда. В библиотеку она отнесла лишние – на стенах в ее собственной квартире для них не оставалось места.
Репродукции Люда называла «картинами». Среди них были Репин, Шишкин и Ван Гог. Ван Гога Люда любила больше всего. «Огонек» лишь раз напечатал репродукцию его «Подсолнухов». До чего же хороши они были – столько солнечного света на одном бумажном листе. Надо было захватить их сюда, в подвал, освещали бы пятак, занятый ее кроватью. Но кто тогда знал, что они здесь задержатся.
Был у Люды и Пикассо. К нему она относилась предвзято – завесила им потек на стене в туалете.
– Шут с тобой, – сказала она тогда, обращаясь к самому художнику.
Шута ее бабушка поминала чаще, чем бога. Бабушка умерла, а шут все еще жил. От бабушки Люде достались многие привычки – хорошее и плохое «наследство». Как и та, Люда раздавала шутов направо и налево. Чернухе перепадало больше всего.
Стук трости Нуника перерос в отдаленный гул, похожий на рев огромного зверя. Зверь приближался, ступая огромными лапами. Стены дома дрожали. Струна в Люде немного ослабла – наконец-то началось. Чернуха мокро ткнулась ей в щиколотку, заскулила. Нуник смолчал. Долбануло где-то на окраине. Дом вздрогнул
– Началось, – прошептала Валя.
Застонала разбуженная Дуся. Она спала целыми днями – сырость усыпляла. Дочь Роза взяла ее за руку, сохнущую под двумя одеялами. Еще в прошлом году – жилистая и сильная – Дуся каждый вечер выходила во двор стирать белье у кранта, часами терла его хозяйственным мылом, полоскала под холодной струей, гортанно напевая. Дуся не уходила со двора, пока не был стерт кусок мыла, пока день не обмыливался в вечер. Все думали, ее убьет холодная вода, но теперь Дусю одолевал подвал, воды в котором не было ни капли.
Чернуха взяла ноту выше.
– Что там гудит, дочка? – Дуся вытаращилась в лицо дочери.
– Это началось, мама… Надо подождать, скоро закончится…
Пахрудин достал из-под кровати черный металлический ящик. Покрутил на нем ручки, потыкал кнопки. Ящик зашипел, заквакал и, наконец, начал выдавать обрывки фраз, сказанных далекими голосами.
– Семь один восемь, семь один… идет снег… на короткой волне… а фикусы надо пересадить… – доносился из ящика разнобой голосов.
Пахрудин продолжил крутить.
– Конец связи… температура выше нуля… фикусы следует опрыскивать не реже… шшшшш… шшшшш…
Чернуха ощетинилась – так и не привыкла к ящику.
– Нашел!.. – выкрикнул Пахрудин, когда радиоволна выбросила твердые голоса.
– Сокол, Сокол, я – Резеда, я – Резеда… шшшшшшш….
Шипение стерло голоса, и Пахрудин, глядя в никуда своими темными очками, снова взялся за ручки и кнопки.
Бухнуло совсем близко. Подвал тряхнуло. С верхних балок посыпалась пыль. Щенки в подоле закопошились.
– Дочка, что это? А? – спрашивала Дуся, снова впадая в беспамятство, и Люда пожалела, что и она вот так же не может забыться в смертельной болезни.
– Недолет… – вдруг отчетливо сказал черный ящик. – Я – Резеда. Недолет. Я – Резеда.
Пахрудин стукнул ладонью по ящику и хохотнул. Из-за шума этот хохоток добрался только до его жены, сидящей рядом.
– Что смеешься? – толкнула она его в бок.
– Они не знают, что мы их слышим, – Пахрудин ударил себя по коленкам, снял с головы тюбетейку и прикрыл ею разинутый рот. – Они там летают, а мы их тут слышим, – давился он.
Больше никто не смеялся. Люди тут, в подвале, слышали тех, кто проносился сейчас над ними. А те, кто над ними, об этом не знали… Что ж тут смешного? Чернуха завыла сильней, и, несмотря на грохот, из воя отчетливо проступили тоска и жалоба. Пахрудин вскочил и запихнул ящик обратно под кровать. Наклонившись, он крутил задом – так же это делала Чернуха, выпрашивая еду.
– Астахфируллах… – Фатима уставилась на зад Пахрудина – один ее глаз сохранил остаточное зрение.
Ящик продолжал шипеть, выплевывать резеду. Пахрудин взвизгнул.
– Эй, Валентина, что с твоим мужем? – спросила Фатима, качая головой. – Он с ума сошел? Вай, нельзя же так… Клянусь Аллахом, там… наверху и то его слышно.
Пахрудин икнул, вернулся на кровать, притих.
– Нуник, сыграй, – попросила Марина.
– Там такое началось, а я вам играй… – отозвался Нуник.
– Умирать так с музыкой, – зарыдал петушиным голосом Пахрудин.
– Голову прикрой, и рот тоже, – оборвала его Валентина.
Беспричинный смех – не к добру, считала она. Смех продлевает жизнь, если он ко времени. А для смеха отведено четкое время суток. Нельзя, например, смеяться на ночь – утром будешь плакать. Если плакал во сне, то, пожалуйста, смейся днем – плач предвещает радость. Но ни в коем случае нельзя смеяться, когда начинается – мало ли чем может закончиться… Эту примету Валя изобрела сама – здесь, в подвале. Она была уверена: Пахрудинов смех мог накликать беду на весь подвал. Нельзя так смеяться. Нельзя.
Ознакомительная версия.