— Повтори, — шепотом просит она.
— Мы опоздали, — ошарашено повторяет Люба. Серые глаза Наташи останавливаются на ней, в их застывшем взгляде нет никакого выражения, и в то же время они видят Любу, думают о ней, они — живые, и Люба с удивлением вглядывается в глубину этих плоских кружков чужих глаз.
— Правда, тут воняет? — спрашивает Наташа.
— Воняет, — соглашается Люба.
— Это и хорошо, — медленно произносит Наташа, словно начиная погружаться в сон. Она целует Любу в нос и прижимается щекой к ее щеке, грудью к ее груди. Люба чувствует, как она дышит, как стучит ее сердце, и скоро перестает отличать ее тепло от своего собственного. — Я люблю такие места, где воняет, и где никого нет, — тихо мурлычет Наташа. — А ты?
На большой перемене они выходят погулять в маленький парк за школьным двором, где растут пожелтевшие березки, горящие красным клены и тонкие, полупрозрачные тополя. С ними еще одна девочка из класса — Ина Погорельцева, по прозвищу Обезьяна. Она и есть совершенная обезьяна — маленькая, тщедушная, какая-то согнутая, с растрепанными рыжими волосами, неумело заплетенными в тощие косички, ее оскаленное личико кажется обсыпанным мукой, и сильно запачкано пятнами веснушек, собравшихся у вдавленного пуговкой носа. Обезьяна иногда смеется, недолго, но визгливо, показывая плохо выросшие зубы, ножки у нее тоже кривоватые, да и вообще ровного у нее ничего нет. Она сразу становится противной Любе, но Наташа разговаривает с Обезьяной привычно и дружески, так что приходится ее терпеть. Они втроем садятся на деревянную лавочку без спинки, лавочка тепла и шершава, по краю ее проходит трещина, из которой иногда выбегают по-осеннему сонные муравьи. Сквозь завесу тополей и раскрашенных кустов видно, как старшеклассники бьют футбольным мячом по полосатым воротам без сетки на спортивной площадке, готовясь к уроку физкультуры. Крики первоклашек, затеявших своего бесконечного квача, слышатся здесь приглушенно, как крики лесных птиц. Нежаркое солнце лениво купается в светло-желтой листве берез, горит в крови растущих вдоль аллеи кленов, от него по лавочке идут сонные тени листьев и ветвей.
— Ветер, дерево, пшеница, — задумчиво говорит Наташа. — Ты слышала, Обезьяна?
— Слышала, не глухая, — отзывается Погорельцева. Она водит подобранной где-то веточкой по земле.
— Ты уже придумала пятое слово?
— Что мне, делать нечего? Пятые слова придумывать, — Обезьяна неожиданно быстро соскальзывает глазами в сторону и так же быстро возвращает их обратно. Люба смотрит туда же, но ничего не замечает на засыпанной листьями траве.
— А что ж ты завтра ответишь?
— А меня и не спросят.
— Не спросят? Именно тебя и спросят. За все спросят, Обезьяна.
— И что? — все еще склонившись набок и глядя в землю, Обезьяна вытягивает перед собой кривые тонкие ноги, покрытые светлым волосом, носки туфелек ее смыкаются, касаясь друг друга.
— А то, — таинственно отвечает Наташа. Она закидывает голову назад и молча, зажмурившись, глядит в высокое небо, где нет облаков.
Погорельцева бросает веточку на пыльную землю, поросшую у неровной кромки асфальта грязной, невыдираемой травой.
Они молчат.
— А тебе нравится играть в слова? — поворачивается Наташа к Любе.
Та пожимает плечами.
— Ну и не думай о них, — едва улыбается Наташа. Она придвигается поближе к Любе, ерзнув по лавочке, и с теплым дыханием шепчет ей на ухо, щекоча шею выбившимися из косы волосами: — Лучше обо мне. Когда спать ляжешь, подумай обо мне.
Когда Люба ложится спать, она не может думать вообще ни о чем. Ведь с нею творится странное: жизнь после переезда на новую квартиру сделалась какой-то совсем прозрачной. Если Люба что-то читает — слова не проникают в душу, будто авторы книг перестали обращаться к ней, все они пишут теперь что-то неинтересное и пустое. Потом Любе не с кем стало гулять — все подруги из старого дома ее забыли, вот и сегодня вечером она звонила одной из них, но та куда-то ушла, наверное, в музыкальную школу. И еще никто не притрагивается к Любе, словно она превратилась в воздух. Когда ее сестра Алла, студентка второго курса, собиралась сегодня вечером в кино и причесывалась перед зеркалом, Люба подошла к ней, коснулась со спины. Алла обернулась и посмотрела на Любу так, словно Люба уже долго болела, и все думали, что она умерла, но вот, она снова вышла из комнаты, — бледное привидение, — зачем вышла, ведь все равно ей уже не жить.
— Уйди, не мешай, — тихо сказала Алла. — Я тороплюсь.
— А куда ты идешь?
— В кино.
— Вернешься поздно?
— Ты уже будешь спать, — ответила Алла, и это звучало как «тебя уже не будет на свете».
Загрустив, Люба после этого отправилась читать книжку Сетона Томпсона в гостиной, где родители смотрели телевизор. Она попыталась пристроиться возле матери, на диване, но там было мало света, потому что тело матери заслоняло настольную лампу, пришлось сесть на стул возле стола. От чтения Люба устала, и, поужинав булочкой с вареньем, легла в кровать.
Все предметы кажутся ей тут чужими и неровными, до сих пор не может она привыкнуть к новой квартире, где пахнет ремонтом, краской, лаком, обойным клеем, скрипит новый паркет, и на некоторых окнах недостает штор. Все нереально здесь, даже она сама: лежа в темноте, Люба облизывает губы и находит их не своими, толще и плотнее, чем всегда, ей хочется пойти спать вместе с мамой, но она стыдится, ведь уже взрослая, они подумают, что Люба боится темноты, а ей так нужно бы сейчас коснуться живого тела, чтобы почувствовать, как же существуют другие люди, как они дышат, думают, терпят окружающую чужеродность, а так, сама по себе, она очень одинока и не верит, что кроме нее есть еще на свете кто-нибудь похожий.
И вот тут, в темноте спальни, Люба вспоминает о Наташе, ее лицо придвигается к ней снова сквозь туалетную вонь, мягкие губы прижимаются к Любиному рту, сердце тихо стукает за пределами Любиной груди, там, под мягкими выпуклостями Наташиных сосков. Любе вспоминаются серые глаза чужой девочки, странные, как серое холодное солнце иного мира.
Потом она засыпает. Любе снится, будто со своей сестрой Аллой она гуляет в осеннем парке, темным пасмурным днем, против сумерек зажжены уже фонари, дует сильный ветер, сухие бумажные листья несутся по асфальтовым тропам, Люба и Алла сворачивают на бесконечную тополиную аллею, конец которой теряется в совершенной тьме, они идут по ней все дальше, не зная, куда должны прийти, ветер поворачивает лицо, по обочинам аллеи проползают в траве маленькие поезда игрушечных железных дорог, потом что-то начинает чернеть впереди, это девушка стоит посреди асфальтовой дорожки, держит собачку на поводке, на ней черный матерчатый плащ, который расстегнут, ветер тянет волосы с ее белого лица, проходя мимо, Люба узнает Наташу по глазам, по бархатным изгибам бровей, рот Наташи открыт, словно она дышит летящим ветром, сама не умея вдыхать, и на поводке у нее совсем не собачка, а какое-то страшное, низенькое существо, живая рыжая кукла, и лицо ее — мертвенная жуть, оно не уродливо, оно покрыто печатью Вечного Проклятия.
Люба просыпается, дрожа от ужаса, и долго не может прийти в себя. Уже довольно светло. Она встает и вынимает из комодика настольное зеркало. Забравшись с ним в кровать, Люба смотрится в зеркало и находит что-то незнакомое в собственном лице, будто оно помещено в витрину ювелирного магазина, куда она только что вошла. Люба убирает со скул путанные волосы, трет руками глаза, раскрывает их шире, приближает к поверхности стекла, вглядывается в непригубленную голубизну каждого своего зрачка. Что ее так пугает, что? Тот же нос, те же узкие губы, те же прозрачные брови, те же уши, маленькие, прижатые к голове. Люба зевает, и как только приоткрывается ее рот, она находит, то что искала, не во рту, а в чертах лица — печать Вечного Проклятия лежит на ней, Наказания, пришедшего из прошлого, может быть, такого далекого, что самой Любы тогда еще не было на свете, по крайней мере она ничего не помнит о своей вине, но это было определенно нечто страшное, такое плохое, что и представить себе нельзя, как можно было его совершить — мерзкую, дикую гадость. Вот за это она и проклята, и проклятие записано у нее на лице, и она будет носить его всегда, и каждый сможет увидеть Печать и узнать, что она совершила когда-то.
— Нет, — шепчет Люба пересохшими губами. — Нет, я не хочу.
Ужас, мгновенно захлестнув ее, больше не хочет отпускать. Люба понимает: она узнала то, что ей не надо было знать, страшную тайну, которая касается немногих, но она — в их числе. Любе до слез обидно, ну почему это произошло именно с ней, ну почему вся ее жизнь, да что жизнь, она сама, сплошь, по всему телу, отвратительно испорчена. Вот почему Алла вчера вечером так странно посмотрела на нее, так вздрогнула от ее прикосновения — она чувствует это. Может быть, раньше оно было не так заметно, а теперь вот взяло и вылезло!