Рана на шее, очевидно, решила зажить. Но в течение нескольких недель, когда Инман не мог ни поворачивать голову, ни держать перед собой книгу, чтобы читать, он лежал и каждый день наблюдал за слепым. Этот человек появлялся всегда в одиночку вскоре после рассвета, толкая тележку по дороге, причем двигался уверенно, как зрячий. Он устраивался под дубом, росшим через дорогу, зажигал костер среди камней, уложенных кружком, и отваривал над ним арахис в железном котелке. Слепой сидел весь день на скамеечке, прислонившись спиной к кирпичной стене, продавая арахис и газеты тем раненым, которые в состоянии были ходить. Пока кто-нибудь из них не подходил к нему, он сидел как истукан, сложив руки на коленях.
Этим летом весь мир для Инмана сосредоточился в картине, открывающейся из окна. Зачастую проходило немало времени, прежде чем что-то менялось в пейзаже, неизменно состоящем из дороги, стены, дерева, тележки, слепого. Инман иногда медленно считал про себя, чтобы определить длительность промежутков, прежде чем что-то менялось. Это была игра, и вел ее он. Пролетающая птица была не в счет, равно как и прохожий на дороге. Крупные изменения в погоде — солнце скрылось, пошел дождь — в расчет принимались, а тень от проплывающих облаков — нет. Он был уверен, что эта сцена — стена, слепой, дерево, тележка, дорога — никогда не исчезнет из его памяти, независимо от того, как долго он проживет. Он воображал себя стариком, размышляющим об этом. Составные части этой сцены, если воспринять их как единое целое, имели, кажется, какое-то значение, хотя он не знал какое и подозревал, что никогда не узнает.
Инман смотрел в окно, пока завтракал овсянкой, сдобренной маслом, и вскоре увидел слепого, тащившегося вверх по дороге; его спина горбилась от усилия, когда он толкал тяжелую тележку, из-под колес которой поднимались два пыльных облачка. Когда слепой развел костер и поместил котелок с арахисом на камни, Инман поставил тарелку на подоконник, вышел наружу и неуверенным, как у старика, шагом пересек лужайку по направлению к дороге.
Слепой был плечист и крепок телом, его бриджи были стянуты на талии кожаным поясом, широким, как ремень для правки бритв. Он ходил без шляпы даже в жару, его коротко стриженные седые волосы были густы и казались жесткими, как щетина конопляной щетки. Он сидел опустив голову, будто в раздумье, но поднял ее, словно был зрячим, как только Инман приблизился. Его веки, однако, были мертвы и утопали в морщинистых глазницах.
Подойдя, Инман с ходу, даже не поздоровавшись, спросил:
— Как вы потеряли зрение?
Слепой дружелюбно улыбнулся и сказал:
— Я с рождения слеп.
Ответ ошеломил Инмана, так как он был уверен, что тот лишился глаз в ужасной, кровавой драке, разыгравшейся вследствие некоего жестокого спора. Ответственными за отвратительные поступки, очевидцем которых ему в последнее время приходилось быть, всегда становились люди, так что он уже забыл, что существуют и другие причины несчастья.
— Так вы никогда ничего не видели? — решил уточнить Инман.
— Нет, так уж случилось.
— Что ж, — заметил Инман, — для человека, которому досталась лишь крупица от того, что он мог бы иметь, вы выглядите очень спокойным.
— Может, было бы хуже, если бы я увидел мир и тут же его потерял.
— Может быть, — отозвался Инман. — А сколько бы вы заплатили прямо сейчас, чтобы ваши глаза прозрели хотя бы на десять минут? Бьюсь об заклад, что немало.
Обдумывая этот вопрос, старик облизнул языком уголок губ и ответил:
— Не дал бы и ломаного гроша. Боюсь, я возненавидел бы все на свете.
— Со мной так и случилось, — вздохнул Инман. — Много чего я хотел бы никогда не видеть.
— Я не об этом. Ты сказал — десять минут. Получить и потерять — вот что страшно.
Слепой свернул газетный лист в кулек, затем погрузил в котелок ложку с пробитыми в ней дырками, наполнил кулек мокрым арахисом и протянул его Инману со словами:
— Давай расскажи какой-нибудь случай, когда бы ты предпочел быть слепым.
«С чего начать?» — подумал Инман. Малверн-Хилл. Шарпсберг. Питерсберг. Любой из этих боев был превосходным примером того, чего не хотелось бы видеть. Но сражение в Фредериксберге особенно запало ему в душу. Итак, он сидел прислонившись спиной к дубу, счищал мокрую кожуру с арахиса, бросал орехи в рот и рассказывал слепому свою историю, начиная с того, как утром рассеялся густой туман, открыв вид на огромную армию, идущую маршем вверх по холму к каменной стене, к дороге с глубоко врезанными в землю колеями. Полку Инмана было приказано присоединиться к тем, кто уже был за стеной, и они быстро построились вдоль большого белого здания на самом высоком холме командных высот под названием Мери. Ли[2], Лонгстрит[3] и Стюарт стояли справа, на лужайке перед порогом, рассматривая в бинокли дальний берег реки и переговариваясь.
На плечах Лонгстрита была серая шерстяная накидка. По сравнению с другими двумя генералами Лонгстрит выглядел как свинопас. Но, насколько Инман понимал образ мыслей Ли, ему казалось, что тот предпочел бы, чтобы Лонгстрит прикрывал его тылы во время сражения. Озабоченным — вот как выглядел Лонгстрит, у него был такой взгляд, словно он искал позицию, за естественным укрытием которой можно было присесть на корточки и разить противника, самому находясь в относительной безопасности. Ли сомневался в преимуществах подобной тактики, а Лонгстрит отдавал ей предпочтение.
После того как полк Инмана построился, солдаты бросились с холма прямо под губительный огонь федералов. И остановились, только когда достигли долины, а затем сбежали вниз, на дорогу за каменной стеной. Во время этого броска пуля содрала Инману кожу на кисти — будто кот лизнул шершавым языком, — но не причинила вреда, оставив только небольшую ссадину.
Вдоль дороги, у стены, тянулось прекрасное укрытие в виде вырытой траншеи, так что можно было стрелять стоя, находясь в полной безопасности. Федералы должны были идти вверх по холму к этой стене через обширное открытое пространство. Таким прекрасным было это укрытие, что один из стоявших за стеной солдат запрыгнул на нее и заорал: «Эй, плохо вам придется! Слышите? Очень плохо!» Пули засвистели вокруг него, он спрыгнул в траншею и принялся танцевать джигу.
День стоял холодный, и грязь на дороге от морозца стала вязкой. Кое-кто из солдат был босиком. Многие были облачены в форму, пошитую дома из ткани блеклого цвета, который дает растительная краска. Федералы появились перед ними одетые с иголочки, в яркой фабричной униформе со сверкающими пуговицами, в новых сапогах. Когда из-за стены по ним открыли огонь, один из босоногих насмешливо выкрикнул: «Давайте ближе, мне ой как нужны сапоги!» Федералов подпустили шагов на двадцать, прежде чем из-за стены открыли плотный огонь. Кто-то из отряда Инмана высказал сожаление, что у них бумажные патроны, так как, будь у них припасы — порох, пули и вата, — они могли бы сделать заряды поменьше и таким образом сэкономить порох.
Приседая на корточки, чтобы зарядить ружье, Инман слышал не только грохот выстрелов, но и шлепки пуль, вонзающихся в тело. Стоявший рядом с Инманом солдат либо от возбуждения, либо от усталости забыл вытащить шомпол из дула. И когда выстрелил, шомпол вонзился федералу в грудь. Тот упал на спину; железный прут торчал из его тела и вибрировал от последних вздохов умирающего, как неоперенная стрела.
Федералы маршировали тысячами к стене весь день напролет, карабкаясь на холм и падая под пулями. Посреди поля стояли три или четыре кирпичных дома, и спустя какое-то время столько федералов столпилось за ними, что их можно было принять за длинные голубые тени, которые отбрасывают дома, освещенные косыми лучами заходящего солнца. Время от времени их выгоняла из-за домов собственная кавалерия, всадники били солдат в наказание саблями плашмя, словно школьные учителя линейкой прогульщиков. Тогда те устремились к стене, наклонившись вперед и вобрав голову в плечи, напоминая людей, стремящихся спастись бегством от хлещущего им в лицо дождя. Федералы все шли и шли, и уже давно наступил момент, когда даже врагов убивать опостылело. Инман просто ненавидел их за тупую решимость умереть.
Сражение представлялось своего рода сновидением с навязчиво повторяющейся одной и той же картиной, освободить от которой может только пробуждение. И пусть противник наступает бессчетной громадой, но все же враги падают и продолжают падать, и недалек тот час, когда они окажутся полностью поверженными. Инман продолжал стрелять, хотя его правая рука устала прочищать дуло ружья шомполом, а скулы ныли от беспрерывного откусывания кончиков бумажных патронов. Его ружье так разогрелось, что порох иногда вспыхивал еще до того, как он забивал пулю. В конце дня лица всех, кто окружал его, были так закопчены от вспыхивающего пороха, что приобрели различные оттенки синего; глядя на них, Инман вдруг вспомнил огромную обезьяну с выпуклым красно-синим задом, которую видел однажды в бродячем цирке.