Ознакомительная версия.
Человек казался себе смешным, хотел расслабиться – и не мог. Сейчас она позвонит, потом он встанет, с хрустом потянется во весь свой рост и пойдет варить кофе. Когда позвонит Иванна… Кстати, она может и не позвонить – как вчера. Тогда он в какой-то момент все-таки пойдет и сварит кофе, но с совершенно иным чувством, и, в конечном итоге, рано ляжет спать, чтобы проснуться с надеждой, что все равно с ней будет все в порядке. Что она не простудится, не сломает ногу, не даст себя убить. Это было очевидно для всех, кроме него, – он всегда переживал за свою Иванку и тихо злился, когда Димка с Валиком в сотый раз говорили ему, что она по своей природе предназначена для того, чтобы выходить из любых ситуаций живехонькой и здоровехонькой. В конце концов, такова ее работа, она должна… «Кому, – тихо спрашивал он, – кому она, собственно, должна? И что должна?»
«Кому она должна и что?» – вдруг с неким холодом в висках подумал человек и закрыл глаза, чтобы не видеть свое отражение. Риторическое общее место вдруг неожиданно для него превратилось в правильный вопрос. Она ведет себя так, как будто… Отдает долги? Нет, неточно. Как будто исполняет долг. А он чувствует при этом, что отвечает за нее. Этого ему никто не вменял, просто он однажды остановился в невозможном месте – в людском потоке на эскалатор – и почувствовал, что отвечает за нее. Он тогда повернул навстречу прущим на него соотечественникам и невероятным образом выскользнул из толпы, оказался на улице – все тело болело, человек тридцать только что интенсивно объяснили ему, что он преимущественно идиот, а дважды – что кретин, «больной на всю голову». Он вернулся в офис, стоял и смотрел на Иванну, сидящую почти спиной к двери. Она тихонько раскачивалась на стуле и очень быстро писала отчет по Константиновке.
– Иванка, что ты сегодня ела? – сказал он.
Она развернулась на стуле и с изумлением посмотрела на своего шефа, который только что якобы уехал на другой конец города.
– Я всегда завтракаю примерно одинаково: кофе, сыр, тертая морковь со сметаной, иногда яйцо всмятку. Ты специально вернулся, чтобы прояснить для себя этот момент?
– Пойдем обедать, – просто сказал он. – Иначе ты так и просидишь до вечера.
И с тех пор – разумеется, когда был рядом, – он заставлял ее есть первое, второе и третье. И старался заботиться о ней, потому что хоть она и была взрослой, но с его точки зрения какой-то не вполне здешней. Она была абсолютно нормальной, уравновешенной, организованной, но что-то в ней не давало ему возможности быть спокойной за нее.
Ему было сорок четыре года, его дочь Настя училась на четвертом курсе Академии финансов, в прошлом он считался одним из молодых гениев факультета прикладной математики, получил докторскую степень в двадцать шесть лет и стал тихо растворяться в теплом университетском болоте, потому что был хоть и талантлив, но абсолютно не честолюбив. В тридцать шесть лет он почти спокойно пережил уход жены Машки к такому же, как он, доктору наук, но к тому же многократному лауреату и оксфордскому профессору Пашке Розенвайну. Машка с Пашкой тут же отбыли в Лондон, и он быстро успокоился.
Булева алгебра и ряды Фиббоначи его уже не волновали, он бесконечно перечитывал «Маятник Фуко» и «Модель для сборки» и размышлял преимущественно над тем, как создаются индивидуальные миры – посредством ли воли или божественным озарением? Но думал об этом не всерьез, он вообще был ироничным человеком.
Почему она не звонит?
Он посмотрел вправо, на свой стол, где стояла маленькая зеленая квадратная чашечка на таком же квадратном блюдце, которое также могло служить и пепельницей, – ее рождественский подарок. Она к католическому Рождеству всем своим коллегам подарила тщательно, даже как-то педантично, в любом случае – безупречно обернутые подарочной бумагой и перевязанные подарочной ленточкой коробочки с милыми недорогими подарками. И она украсила маленькую искусственную елочку маленькими молочно-перламутровыми шариками – под ней они и нашли свои подарки, каждая коробочка была с микроскопической открыткой, на которой значилось имя адресата. И еще она испекла черничный торт.
А они, три мужика, страшно тогда растерялись, потому что оказались к этому совсем не готовы. Но сориентировались: Димка пулей слетал в подземный супермаркет, купил много красного сухого вина, потому что шампанского она не пила, и пять длинных бежевых роз.
И она танцевала с ним – только с ним! – весь вечер. Димка с Валиком ушли по-английски, а он тогда вообразил невесть что. Так и сказала Иванна, мягко прижатая им к белым жалюзи. «Ты вообразил невесть что», – ровно сказала она. Он опустил руки и внимательно посмотрел на нее поверх очков. Если бы ей было кому рассказать, она бы рассказала, что почувствовала в тот момент что-то, определенно напоминающее слабое чувство нежности. Перед ней стоял, пытаясь скрыть тяжелое дыхание, безусловно хороший и очень симпатичный человек. Расслабленный и почти счастливый Виктор Александрович смотрел на нее немного сверху вниз, и у него один раз дрогнули губы. Три предыдущих месяца он ежедневно заставлял ее есть салат и пить кефир, а в Константиновке нес ее на руках через мутный желтый поток, и прилетал за ней на вертолете в Рыбачье, и она столько раз сидела рядом с ним, и у него на руках, и у него на коленях в битком набитом стариками и детьми вертолете, и запах его одеколона конечно же успокаивал ее. Но рассказать ей об этом было некому. И то, что он хотел сейчас, было невозможно ни при каких обстоятельствах. Потому что есть вечный берег, и там есть место… Есть, короче говоря, безусловные вещи. И к тому же она не любила его.
Он встал, снял с полки «Книгу перемен» и взял из нее листок, который нашел у нее под столом, когда в ее отсутствие решил навести порядок в отделе. Обычно этим занималась она, разработав целую технологию уборки, – у нее в специальном отдельном ящике находились разноцветные махровые салфетки, жидкость для мытья окон, средство для протирки мебели, пара красных резиновых перчаток и освежитель воздуха. Морской. То есть надо понимать, она была недовольна уборщицей. Но тогда он решил сам немного прибраться, в результате чего, отодвигая удлинитель подальше от подозрительно влажной батареи, естественно, ударился головой о край стола. Но зато нашел листок. Он его скопировал, оригинал положил в ее папку, а копию забрал себе. Это было не письмо, и его не мучила совесть. Это был просто текст, написанный ее рукой.
В преддверии тридцать первой зимы, развивая сентябрь как тему, которая кончится к пятнице, я все чаще думаю о маленьком платане (чинаре) с мохнатыми шариками, свисающими на длинных стеблях (ножках?) на развилке асфальтовых дорог, под солнцем не жарким, а отстраненно-теплым, как тубус-кварц в детстве: сквозь желтеющую (точнее, она становится осенью коричневой) чинару просвечивает высокое голубое небо, которым надо дышать, пока оно еще такое. Вечный берег, прозрачная вода, в которой видны длинные и пушистые красно-бурые водоросли, и маленький крабик, убегающий в расщелину, ракушки мидий и тонкое зубчатое колесико какого-то механизма, вращаясь против часовой стрелки, уходит в глубину…
Мне понадобится еще немного времени, чтобы достроить яхту. Проблем с тем, чтобы вспомнить, что такое юферс и грот-стаксель, у меня больше нет – я вижу их даже во сне. Там юферсы превращаются в дырявые кофейные блюдца, а кливера и грот-стаксели живут сами по себе – в виде геометрически правильных облаков. По вечерам я спускаюсь в камбуз, пью пиво или виски и засыпаю прямо там, часто не раздевшись. Когда я дострою яхту, то уйду на ней в Мировой океан и больше не вернусь сюда ни за что на свете. Там, в океане, подобно рефракции световых лучей, мне должна встретиться рефракция времени, какая-нибудь воронка или флуктуация, благодаря которой я, возможно, смогу еще раз оказаться в той точке, в том времени и месте, откуда уже однажды начал идти по этой дороге, которая казалась бесконечной, хотя потом выяснилось, что конец у нее все-таки был. Мы-то думали, что и в самом деле было море в конце переулка, заросшего подорожником и пастушьей сумкой, и никто из нас даже представить себе не мог, что там тупик, пыльная жара и время, замершее в половине второго тридцатого августа, в четверг.
* * *
Зима на окраине города была мутно-серой, навсегда окаменевшей. Маруська курила «Кэмел Лайт», ковыряла ногой серый снег и точно знала, что ее рассматривает видеокамера на железных воротах…
О господи… Я не могу писать о людях, которых не люблю. Которых даже не знаю. Я люблю своего племянника Саньку. В настоящий момент он сидит на корточках в высокой траве и держит неподвижно руку ковшиком, чтобы словить кузнечика. Его худые квадратные коленки тихонько дрожат от охотничьего азарта. И люблю свою сестру Надюху. Она сейчас бродит вдоль крыльца туда-сюда и что-то объясняет по мобильнику своему шефу, который уехал на конференцию в Прагу, – Надежда делает вид, что она на работе. И родительскую дачу я тоже люблю. Могу написать здесь роман о детстве – на чердаке до сих пор живут своей жизнью наши с Надюхой игрушки, два искалеченных воздушных змея и подшивка журнала «Квант» за семьдесят восьмой год.
Ознакомительная версия.