Перевожу взгляд с одного лица на другое. Смуглый профиль Сесилии с тонким прямым носом, курносое, кирпичное от загара лицо Энрике, на котором выделяются пронзительно-зеленые глаза, черная блестящая физиономия Филомено – и невольно задерживаюсь на качалке, покрытой пестрой накидкой, на месте, которое уже опустело. Много лет подряд, возглавляя тесный круг, сидел здесь мой муж, Факундо Лопес, – надежда, опора и защита, с кем вдвоем некогда начали долгий путь через огонь, воду и чертовы зубы, через океан и три континента – в счастливый бестревожный дом на тенистой улице Старой Гаваны.
Третий год, как осиротело это кресло, так же как и широкий гамак в нашей спальне, как и огниво и складной нож – они были при нем столько времени, сколько я его знала.
Ах, какие пышные похороны устроил Энрике в похоронном бюро на улице Агуакате, принадлежавшем раньше знаменитому Феликсу Барбосе – колесница с четырьмя вороными лошадьми, шестнадцать служек – белых мальчиков в ливреях, священник в белой сутане читал по закоренелому язычнику заупокойную службу, и море, море цветов: нарды, гвоздики, розы, и все кроваво-красного цвета – цвета Шанго. Я смотрела на все это как бы со стороны, хотя и давно была готова к тому, что происходило. Сударь мой, когда человеку, пусть самому близкому, переваливает за определенный срок – все его окружающие поневоле ждут логического конца, завершающего любую жизнь. Факундо было сто четыре года, из которых почти восемьдесят он провел со мной, и впрямь сказать, и в печали и в радости, и в бедности и в богатстве, и разве не затевали мы с ним все чаще под конец нечестивых шуточных перебранок о том, кто из нас будет первый на этой дороге? А когда он лежал во весь свой могучий рост в тесном деревянном коробке, одетый в белое и в ореоле белоснежных волос – что-то странное со мной происходило. Я стояла подле гроба, опершись о плечи сыновей, и смотрела на стечение народа, на мужчин, женщин, детей, большая часть из которых была его потомством, белых, черных, цветных, на священников и служек, и я же – сама я – как сейчас помню это – я видела этих людей и саму себя как сверху, и все выше и выше, медленно поднимаясь и кружа в огромной зале с одной стеной, открытой на улицу. Ах, сеньоры, я точно знаю, что улетала моя одинокая душа, а что сталось с моим старым телом – не помню, право. Как вдруг – о, Йемоо, из-за какого свинства не дали ей улететь к своей одинокой половине, знали бы вы!
Это был прилизанный кабальеро, из тех как раз, что очень озабочены чистотою крови, он пробрался с улицы, подошел к Энрике и спросил, морща нос:
– Сеньор Вальдес, что за черного хоронят с такой помпой? Это ваш знакомый или… м-м… родственник?
Двойная издевка звучала в его словах, потому что все знают, что означает фамилия Вальдес. Вы знаете, как приводят в чувство обморочных? Вот так подействовали на меня его слова, не хуже доброй затрещины. Он ждал, что Энрике смутится и начнет что-нибудь мямлить о дальнем родстве? Как не так, давно не то время стояло на дворе.
– Сеньор Кордовес, хоронят моего отчима, дона Факундо Лопеса, человека, которого господь наградил многими достоинствами и долгим веком. Разрешите представить вам мою матушку, донью Кассандру Митчелл де Лопес, а также моих младших братьев и сестру.
Растерявшийся наглец переводил взгляд с одного черного лица на другое. Все знают людей такой породы: они всегда пасуют, встретив отпор.
– Э-э… Соболезную, э-э… донья Кассандра, да, э-э… очень.
Видно, так я посмотрела на него, что душа кабальеро ушла в пятки, притом же вокруг начали глядеть и перешептываться. Так что когда я протянула ему руку, он приложился к ней и пунцовее помидора убрался восвояси. А после этого – странное дело! – словно камень свалился с души, словно мой неугомонный бродяга лукуми улыбнулся оттуда, сверху, и сказал: "Я исполнил свою жизнь. А вы живите!" И вот мы живем, без него собираясь пить кофе на веранде, где пустует его качалка, где так и чудятся – до сих пор и навсегда – его могучие плечи, медлительная улыбка, голос, глубокий и низкий, ставший чуть глуховатым в старости. Вот так, впятером, собирались на этом же месте мы впервые, когда впервые хозяевами вошли в этот дом. Еще оставались в доме своего деда старшие дети Сесилии и не осеняла нашу беседу тень дерева, посаженного в тот год, когда родились мои двойняшки, Факундо и Сандра, оказавшиеся моложе своих племянников, – но уже витал в этих стенах дух Счастья, сопутствовавший нам в них более полувека.
У нас не оказалось посуды, и Филомено заварил кофе в какой-то жестянке, а пили из нее по очереди, когда остыл. А потом как-то само собой разумелось, что пить послеполуденный кофе семья собиралась сюда. Здесь решались все мало-мальски важные дела. А когда семья разрослась, разветвилась, разошлась отростками каждая в свой дом, к своему счастью, все чаще получалось, что мы, пятеро основоположников, сходились посмотреть друг на друга и вспомнить былые дни.
Ясно, больше всех вечеров скоротали здесь мы с Факундо. Летели годы, десятилетия, к нашим титулам бабушки и дедушки добавлялись "пра", "пра", "пра", пока кто-то из правнуков не назвал нас на ставший вдруг модным в семье французский манер Гран Ма и Гран Па; и эти прозвания так и остались.
С годами все больше и больше становились мы похожи на старичков из северной сказки про бузинную матушку, которую прочел нам кто-то из подросших отпрысков, все чаще и чаще за кофейным столом вспоминали – без связи, без последовательности – то, что было таким недавним, а оказалось так далеко. То вспадало на ум, как расплескивают конские копыта мелкую воду, журчащую по камням, то детство, то невольничий рынок, то захваченный с бою, с обломанной мачтой корабль, а то наши скитания по глухому доныне, лесному, гористому Эскамбраю.
Сердце щемило при этих воспоминаниях, потому что это была молодость, это была любовь, и сердце щемило при взгляде глаз в глаза, – потому что вот она, моя любовь, протяни только руку – статный и крепкий, до последних дней жизни не сгорбившийся, не утративший богатырского разворота плеч и насмешливой искры в зрачках. Важно ли, что мускулы высохли, потеряла бархатистость и сморщилась кожа, а рубахи, облегавшие торс, повисли, как паруса в безветренную погоду. Но мы были рядом в доме, нами завоеванном Доме с Золотыми Ставнями, где витало завоеванное счастье и где победило согласие, потому что упрямый негр после того случая, летом тысяча восемьсот сорок четвертого года – да, пятьдесят три года назад – по обычаю нашего народа признал своим сыном моего первенца, белого мулата Энрике.
Это стало венцом всего, что я, старая йоруба, могла желать в своей жизни, завершением всего того, что мы прошли и что я и сейчас повторила бы: и бессонницу, и голод, и плети, и…а, закрой рот, чертова негра! Не били тебя давно, вот и мелешь пустое. А доведись опять до кнута, взмолилась бы не хуже того паренька из толстой книги: "Да минует меня чаша сия!" Да, правда, всем хочется счастья. Кому оно дается даром, кто платит по полной цене, но не всем, ох, не всем удается ухватить в руки кусочек.
Смотрю на детей, они притихли и глядят мне в глаза. Небо в своей благосклонности послало нам долгий век, и мы давным-давно пережили свою пору; вокруг нас – другое время и другие люди. Где они все – друзья и враги, белые, черные, цветные – какая разница, – те, кто любил нас и кто ненавидел?
Важный сеньор, дон Фернандо Лопес, человек, не обделенный от природы разве только себялюбием, и по насмешке судьбы все мы носим его фамилию, хоть этот человек и являлся началом наших бед, а его собственный сын не захотел ее принять.
Дон Федерико Суарес, преследовавший нас столько лет, – самый лучший мой враг, человек умный, сильный, порочный и искренний, ставший ближайшим родственником, но так и не ставший другом, несмотря на все запоздалые старания; такие же важные господа Джонатан Мэшем и его племянник Александр, Санди, с кем свела судьба в трудный час и породнила до конца дней; а Каники – буйная и нежная душа, а Мари-Лус, моя дочь, что предпочла напевную речь своей родины звучному великолепию испанского и, прожив недолго и ярко, осталась навсегда верна своей красной земле; а Иданре, брат, с кем делили рабскую цепь, надетую на детские руки – где они все? А другие, пришедшие позже, и так же ушедшие в никуда – сколько их было? А вот теперь опустело кресло за нашим столом, и верный мой друг ушел туда же, к тем, кто его любил, и к тем, кто его ненавидел.
А мы остались и помним их. Человек жив потомством и памятью, но не всегда память остается в потомстве. При жизни Факундо никто из младших не знал, какой ценой пришлось счастье в этот дом и почему досталось им с рождения. Когда одна за другой начнут освобождаться остальные качалки на стариковской веранде (а для моей уже готова пестрая накидка), те, кто займет их, не будут знать своей предыстории. Кровь будет жить, но память уйдет.
Не так трудно понять, отчего мы все молчали, особенно в первые годы. Тогда никто из посторонних даже не знал, что Энрике Вальдес мой сын. Но времена переменились, рабство стало уже историей, а все остальное покрыто таким сроком давности, что взыскивать не станут ни с четверых ветхих (как бы ни хорохорились они) стариков, ни с их потомков. Не сегодня-завтра и вовсе королевского губернатора со всем, что к нему прилагается, сгонят с нашего уютного острова, чтобы на старости лет все бывшие рабы вздохнули спокойно. Нет, нельзя дать памяти улететь вместе с душой, и я, кажется, знаю, как поймать эту птичку за хвост.