Пока родители совершали вояж в Англию, Италию, Грецию, Египет или куда бы то ни было еще, их возвращение предвосхищали вещи в ящиках, которые доставляла к нам на задний двор компания «Железнодорожный экспресс»: древняя исламская плитка, редкие книги, какой-нибудь фонтан из мрамора, бюсты римлян без носов либо с отбитыми ушами или старинные гардеробы, от которых вечно воняло дерьмом.
А уж потом, после того как я почти забывал про них, под восторженные клики «ура!» появлялись наконец сами Мама с Папой: они высаживались из такси у парадного входа, держа в руках те сокровища, что не опередили их в пути. Они не были совсем уж безалаберными родителями, поскольку всегда везли подарки и для нас с Лэнгли, вещи, и впрямь способные восхитить мальчишку, вроде старинного игрушечного поезда, чересчур хрупкого, чтоб с ним играть, или золоченых щеток для волос.
* * *
Путешествовали и мы с братом, с детства привыкшие проводить лето в лагере. Наш лагерь находился в штате Мэн на прибрежном плато, покрытом лесами и полями, — отличное место, чтобы пообщаться душой с природой. Чем больше просторы нашей страны забирались под одеяла фабричного дыма, чем больше угля, грохоча, выходило из шахт, чем больше гремели в ночи наши громадины локомотивы, а огромные машины для уборки урожая прорезали себе путь по нивам и черные авто заполоняли улицы, вовсю вереща клаксонами и врезаясь друг в друга, тем больше американский народ боготворил природу. Чаще всего это поклонение перекладывали на плечи детей. Вот и жили мы в штате Мэн в допотопных хижинах — мальчики и девочки в лагерях по соседству.
Я тогда еще обладал всей полнотой чувств. Ноги у меня были проворные, руки — сильные и мускулистые, и я мог созерцать мир со всем безотчетным счастьем четырнадцатилетнего. Неподалеку от лагеря, на крутом уступе с видом на океан, в ложбинке росли густые заросли ежевики, и вот однажды мы небольшой группкой собирали спелую ежевику, снимая зубами с плодоножки сочную теплую мякоть, и состязались в ловкости со шмелями, гоняясь за ними от одного куста к другому и набивая рты ягодами до того, что сок каплями стекал по подбородку. В воздухе клубились тучи комарья и мошек, то взмывавшие вверх, то падавшие вниз, то расширявшиеся, то сжимавшиеся — совсем как меняющиеся астрономические объекты. А солнце пекло голову, а за спиной, у подножия утеса, черно-серебристые скалы терпеливо встречали и вдребезги разбивали волны, а еще дальше блистающее море лучилось осколками солнца — и все это сияло в моих ясных глазах, когда я, торжествуя, повернулся к девочке, которая мне нравилась, Элеонор ее звали, широко раскинул руки и поклонился, словно чародей, создавший это великолепие персонально для нее. И как-то так получилось, что, когда остальные пошли дальше, мы потихоньку затаились за каким-то кустом ежевики, пока голоса других не пропали, а мы, нарушив все лагерные правила, остались без присмотра и возомнили себя настолько взрослыми, что никто и не поверил бы, хотя все больше задумывались, когда шагали обратно, держась за руки, чего даже не замечали.
Есть ли любовь чище этой, когда ты даже не знаешь, что она такое? У нее была влажная теплая ладонь, а глаза темные и волосы тоже, у этой Элеонор. Ни ее, ни меня не смущало, что она на добрую голову выше меня ростом. Помню, как она шепелявила, как застревал у нее кончик языка меж зубов, когда она произносила «с». Она была не из тех самоуверенных в общении девчонок, каких было полно на девчачьей половине лагеря. Она, как и все, носила форменную[3] зеленую юбку и широкополую серую шляпу «блумер», но было в ней что-то от отшельницы, что выделяло ее в моих глазах, делало притягательной, заставляло думать о ней, а в каких-то импульсивных порывах мы были даже похожи — в каких именно, ни она, ни я не сумели бы объяснить. Это было первым моим вслух объявленным чувством, причем до того серьезным, что даже Лэнгли, живший со своими сверстниками в соседней хижине, меня не дразнил. Я свил шнурок для Элеонор, срезал кусок бересты с березы и сделал для нее модель каноэ.
О, впрочем, история, в какую я забредаю, печальна. Лагеря мальчиков и девочек разделяла полоска леса, по всей длине которой тянулась высокая проволочная ограда вроде той, какой защищаются от животных, а потому главным ночным подвигом для мальчишек постарше было перелезть через эту ограду или, устроив подкоп, проползти под ней, а потом бросить вызов руководству, промчавшись по девчоночьему лагерю, спасаясь от преследования воспитателей и барабаня в двери хижин, чтобы вызвать восторженный визг девчонок. А вот мы с Элеонор преодолевали ограду, чтобы увидеться после того, как все уснут, побродить под звездами и философски поговорить о жизни. Вот так и получилось, что одной теплой августовской ночью мы оказались на дороге, приведшей нас через милю с гаком к сторожке, предназначенной, как и весь наш лагерь, для возврата к природе. Только — для взрослых, для родителей. Привлеченные мерцающим светом в этом погруженном во тьму домике, мы на цыпочках поднялись на крыльцо и в окно увидели то, что вызвало у нас стыдливый шок, то, что в более поздние времена будет зваться порнофильмом. Его безнравственная демонстрация шла на переносном экране, похожем на большую оконную штору. В отраженном свете нам были видны силуэты зрителей, сосредоточенных взрослых, подавшихся вперед на стульях и кушетках. Помню звук проектора, стрекотавшего неподалеку от открытого окна, словно целая свора цикад. Женщина на экране, голая, если не считать пары туфель на высоком каблуке, распласталась спиной на столе, а мужчина, тоже голый, стоял, подхватив ее ноги под коленками, с тем чтобы той было ловчее принять его орган, громадность которого он первым делом и выставил зрителям напоказ. Сам он был безобразным лысым заморышем, единственное, что отличало его, и была эта самая непропорционально развитая часть тела. Когда он раз за разом впихивался в женщину, та томно таскала себя за волосы, а ноги ее судорожно взбрыкивали, мыски туфель все быстрей и быстрей вонзались в воздух, будто ее било электротоком. Я был в восторге: ужасался, но еще и трепетал до того, что полнился противоестественным чувством сродни тошноте. Теперь-то я знаю, что, едва был изобретен кинематограф, как его порнографические возможности моментально оказались освоены.
Перехватило ли у моей подруги дыхание, хватала ли она меня за руку, пытаясь оттащить прочь? Если и так, то я этого не заметил. Зато когда я вполне овладел своими чувствами и оглянулся, ее и след простыл. Я бегом бросился обратно тем же путем, каким мы сюда пришли, и в ту лунную ночь, черно-белую, как кинофильм, не увидел никого впереди себя на дороге. Лето тянулось еще несколько недель, но моя подруга Элеонор больше не разговаривала со мной, даже не смотрела в мою сторону: это было наказание, которого я удостоился как сообщник — по половому признаку — исполнителя мужской роли в порнофильме. Она правильно сделала, что убежала от меня, поскольку в ту ночь романтизм в моей голове был выкорчеван, а на его месте утвердилась мысль, что секс и есть то, чем ты их одариваешь, всех, в том числе и бедную застенчивую верзилу Элеонор. Ребяческая иллюзия, едва ли достойная мозга четырнадцатилетнего, а все ж она прочно сидит в голове у повзрослевших мужчин, даже когда они встречают женщин более жадных на совокупление, чем они сами.
Разумеется, часть меня, увидевшего тот вульгарный фильм, почувствовала себе преданной взрослым миром не меньше, чем почувствовала моя Элеонор. И в мыслях нет намекать, что мои родители находились в числе зрителей: их там не было. На самом деле, когда я рассказал об этом Лэнгли, мы с ним сошлись на том, что наши отец с матерью не принадлежат к числу сексуально озабоченных. Мы были не такими маленькими, чтобы думать, будто наши родители практиковали секс всего два раза, что потребовалось для нашего зачатия. Но примечательной чертой их поколения было то, что любовью занимались в темноте и никогда не упоминали и не признавались в этом ни в какое иное время. Жизнь была сносной благодаря формальностям. Даже о самых интимных вещах говорили в формальных выражениях. Наш отец никогда не появлялся без свежего воротничка и галстука и непременно в костюме, я просто не помню его одетым как-то по-другому. Его стальной седины волосы были коротко стрижены, еще он носил щеточку усов и пенсне, совершенно не ведая, что во внешности подражает тогдашнему президенту. А мама со своей пышной фигурой, утянутой по моде тех дней, с копной густых волос, зачесанных вверх и заколотых в виде рога изобилия, являла собой образец благородной избыточности. Женщины ее поколения носили юбки до лодыжек. Им не приходилось ходить голосовать на выборах, и такое положение ничуть не беспокоило мою маму, хотя некоторые из ее подруг были суфражистками. Лэнгли говорил о наших родителях, что их брак был заключен на небесах. Этим он хотел сказать не о великой любви, а о том, что наши мама с папой с юности удобно устроили свои жизни в почтительном соответствии с библейскими предписаниями.