— Пулемет! — вдруг, встрепенувшись, хрипло крикнул генерал и почти подбежал к Скворцову, показал рукой в поле. — Вон, левее кустиков. Пулемет! Наша пехота залегла, пулемет мешает продвижению, косит людей. Уничтожить! Даю шесть снарядов на поражение!
— Цель понял и вижу!
Я увидел далеко слева от возвышенности высокие кусты, они качались среди солнечного блеска влажной травы, и понял тут же, что большой доворот орудий может быть неточен, не выведет первый снаряд на линию цели, осложнит пристрелку.
— Выстрел!
Снаряд, сопя, тяжко дыша, расталкивая воздух, прошел над НП, и с отдаленным громом возник разрыв около кустов. Поднявшийся дым плоско прижало ветром к земле, желтое облако расстелилось за бугорком, где был пулемет. Я не заметил, перелет это был или недолет. И, не услышав следующую команду Скворцова, я обернулся. Он, сжав губы, с напряжением смотрел туда, на цель, на бугорок, и все юное, темное от загара лицо его покрылось потом.
По-видимому, ветер помешал ему определить точность падения снаряда. Генерал с пустым мундштуком в зубах быстро раскрыл на ладони серебряный портсигар, протянул его Скворцову, сказал:
— Курите, нет?
— Не надо, товарищ генерал, — тихо ответил Скворцов, не оборачиваясь, и внезапно звонким голосом скомандовал телефонисту больший прицел.
Мне казалось, что первый снаряд упал дальше цели, — зачем же он увеличивал прицел? Это означало, что, беря цель в вилку, он не возьмет ее.
— Выстрел! — доложил телефонист.
Разрыв лег впереди бугорка, и вслед за этим поспешная команда Скворцова: «Батарея, четыре снаряда, беглый огонь!» — опять удивила меня своей стремительностью.
Когда дым рассеялся и снова тишина затопила НП, там, возле кустов, бугорка — пулеметного гнезда — не было. Оно сровнялось с землей, чернеющей огромными воронками.
Только после этого Скворцов провел пальцами по верхней губе и чуть-чуть улыбнулся. И тогда я понял: ветер унес дым первого разрыва за цель, и получилось впечатление перелета, в то время как был недолет. И вот Скворцов учел это вторым снарядом и перешел на поражение.
— Голубчик мой, умница, — неожиданно сломанным, задрожавшим голосом сказал генерал и, мигая, внезапно неловко обнял Скворцова, стиснул его, поцеловал в нотную щеку звучным поцелуем. — Мне, старику… спокойно… Спасибо, да… Идите, идите же, — забормотал он, уже оттолкнув Скворцова, и, почему-то нахмурившись, отвернулся со странно блестевшими глазами и тотчас сердито крикнул майору Рыжникову: — Ну, ну! Что вы стоите? Следующий стреляющий!
…Был вечер необычайно тихий, теплый; закат над лесами мерк, еще светясь, и в высоком позеленевшем небе покойно таяла перистая гряда алых облаков. И там, среди этой пустоты заката, мохнато зашевелилась, замерцала первая ясная вечерняя звезда.
Мы шли со Скворцовым по берегу реки, точно застывшей в своем течении, шли мимо розовеющих заводей, медовой свежестью недавно скошенного сена тянуло с лугов.
Скворцов вдруг улыбнулся и сказал:
— А вы умеете плавать? Искупаемся?
Мы разделись на берегу, под песчаным обрывом. Песок, нагретый за день, был еще ласково-тепел, плотен. Скворцов взобрался на бугор, разбежался, весело что-то крикнул мне и нырнул с обрыва в спокойную гладь заводи. Его гибкое бронзовое тело мелькнуло в воздухе и почти бесшумно ушло в розовую воду. Он вынырнул минуты через две и легко и сильно поплыл к тому берегу, оставляя за собой тонкую рябящую полосу на воде.
Я нырнул в теплую, будто парную, воду, поплыл к нему.
Через несколько минут мы сидели на берегу и курили. Скворцов, со слипшимися ресницами, с влажными волосами, свежий, сильный, смотрел на линяющий малиновый свет возле берега, говорил:
— Вы спрашиваете, почему я решил стать офицером? Я коротко расскажу.
В войну мама отвезла меня из Ленинграда в Крым, к своей сестре, учительнице. Мне было тогда семь лет, кажется. Война все же дошла до Крыма, мы никуда не успели уйти, в общем, остались в оккупированном городке. Я не буду подробно рассказывать, — вы знаете, что это такое… Главное — голод. Шли мы однажды с тетей по улице, и вдруг она упала от истощения, я никак не мог ее поднять. Увидел какой-то немец, остановился, засмеялся, потом вынул из кармана сушеную тарань, говорит: «На, бабка, кушай», — но в руки тарань не дал, а бросил в пыль и ногой подтолкнул: «На, на». Тетя тарань взяла, отдала мне и сказала: «Брось ее через забор, слышишь?» И я швырнул ее подальше, а так и хотелось зубами впиться в нее. Однажды налетели на бухту наши самолеты, стали бомбить, у немцев затонула баржа с продуктами. Узнав, тетя оживилась. Говорит: «Теперь мы будем ходить в бухту, плавать, закаляться — надо жить».
Она была крымчанка, плавала здорово, а я — как утюг. Но мы сходили с тетей в бухту только два раза. По взрослым в море немцы без предупреждения стреляли из автоматов, а на мальчишек не обращали внимания. Была осень, море стало холодным, сводило ноги, а тетя каждый вечер говорила: «Все время плавай в бухте, ныряй. Старайся быть больше в море, привыкай к холоду, это нужно. Потом поймешь. От этого зависит все». Целыми днями я торчал в море, нырял и выучился плавать.
Потом тетя посоветовала мне нырнуть на том месте, где затонула баржа, — узнать, что там за продукты. Я нырнул, чуть не задохнулся, но все же достал банку с консервами. Принес домой. И она сказала: «Ныряй, еще, еще, без конца ныряй, но когда нет рядом немцев». И я нырял до зеленых чертиков в глазах, доставал банки, закапывал в песок, а вечером за пазухой приносил. Мне уже казалось, что всю баржу разгрузили, а дома не было у нас ни одной лишней банки. Приходили какие-то люди по ночам, и она отдавала им все.
Однажды ночью пришли немцы и ваяли тетю. Она погладила меня по голове и сказала: «Если бы ты знал, как я виновата перед тобой!.. Прощай!..»
И я, помню, бросился к тете, но меня отшвырнули. Тогда я заплакал от бессилия. Вы знаете, что такое плакать от бессилия?
Тетю я больше не видел… До освобождения жил у одного человека, который часто приходил к тете за продуктами. Он был связан с партизанами. Вот так я решил стать офицером. И точно так же, как я научился плавать, я учился и стрелять: ночами сидел над формулами, над таблицами стрельбы… Слышите, в лагере горн? Ужин. Пойдемте!
Он встал и, взглянув на меня, неожиданно засмеялся своим заразительным молодым смехом.
— А наш старик сегодня растрогался, правда?
Я молчал. Приятно и грустно мне было видеть в нем и взрослость и мальчишество одновременно. Эту пору своей жизни я давно уже стал забывать, и у меня было такое чувство, словно я прикоснулся к своей юности.