Шилов, кстати, с первого дня заявил (еще толком не узнав деда Ознобина), что работать за чужого дядю не намерен.
— Ну что ж, — согласились плотники, — тут ты прав. Твоя выработка это твоя выработка, а мы деду поможем. Для тебя он чужой, а мы все выросли у него на глазах. Без деда Ознобина Березовка немыслима. Мы его любим. А тебя заставить любить деда не можем. Да и ни к чему это — и нашей выработки хватит, чтобы прокормить его, ест он не много, не больше общипанного воробья.
Пристроившись на горе пахнущих смолой стружек, дед Ознобин рассказывал:
— Позапрошлой ночью не спалось мне дюже: и в костях ломота, и голова пуста, как сито, и кишки скрутило — все тянет и тянет на двор. Ну выйду я, сделаю, что надо, и стою, на небушко гляжу, как остолоп какой. Красиво, очень красиво! Так и тянет вздыхать о жизни нашей глупой. Стою, значит, небушко разглядываю, а потом думаю: «Че стоишь, болван старый? Пройдись по Березовке, посмотри че в ней ночью делается. Может, интересное что увидишь…» Ну и пошел я. И увидел. Увидел я… Страшное я увидел, скажу честно. Аж поджилки затряслись… Увидел я: стоит перед правлением председателева бричка, на губах у коней пена — долго, значит скакали… Ну а в бричке не Анастасий Петрович, не председатель, а Гришка Шилов. Да и не Гришка вовсе, а самый настоящий черт! Понятное дело рожки у него, нос, как свиной пятачок, чернеющие усы под пятачком и мундёр с блестящими пуговками, как у поручика в японскую войну. Увидел меня черт, испугался, растаял. И лошадки растаяли. И председателева бричка, получается, тоже растаяла. Стою и думаю: «Приснилось? С ума, Ознобин, сошел? Али на самом деле Григорий наш свет — Матвеевич с нечистым дружит?»
— Ну дает! Ну дает! — Надрывались от хохота плотники. — Ну дед! А мундир-то ему зачем?
— Чего не знаю, того не знаю, — серьезно отвечал Ознобин. — Кому очень интересно, у Шилова своего спрашивайте. Только был мундёр на нем. С блестящими пуговками мундёр. И щечки розовые. Про щечки я поначалу забыл. Да с вами и забудешь — вон как ржете. А я чистую правду говорю. Чего за мной не водится, того не водится: врать не умею.
И опять плотники хохотали вовсю, маслеными от смеха глазами глядя на деда и друг на друга.
— Э, остолопы! — Возмущался Ознобин. — Разошлись, над стариком хохочут. А я б на вашем месте не смеялся, потому как самое последнее дело общаться с бесом — он такое с вами вытворит, горючими слезами зальетесь, вспомните деда Ознобина, ан поздно.
Однажды Шилов услышал один из фантастических рассказов деда — все думали, что он пошел домой обедать, а Шилов устроился в высокой траве спать, подстелив под себя выцветший пиджак в полоску и подложив под голову такую же выцветшую фуражку. Он не обиделся. Наоборот, с неожиданной теплотой стал после этого относиться к деду, первым с улыбкой заговаривал с ним и даже сказал плотникам, чтобы они и его выработку учитывали, делясь с Ознобиным.
— Нет, — ответили Шилову, — не стоит, лишнее это. Не надо его, болтуна старого, баловать, еще растолстеет на чужих харчах, а толстеть ему ни к чему — к богу на суд лучше худым приходить. Говорят, к худым бог милосерднее: не в ад направляет, а прямиком в рай. Такие, понимаешь, ходят слухи.
После этого разговора совсем уже своим стали считать Шилова в Березовке — раз деда Ознобина начал понимать, то быть ему березовцем отныне и присно; никуда он отсюда не уедет, не сманят его сытые края, теплые моря, кишащие рыбой реки.
К концу лета не узнать было зайцевскую избу. Испокон веков смотрелась она самой захудалой в Березовке, потому как никто из Зайцевых никогда не обладал хозяйской жилкой. Сколько помнили их в Березовке, столько ходила о Зайцевых дурная слава. Кого только не было среди них! И пьяницы, и гулены, и такие лентяи, что поставь перед ними в голод полную миску дымящихся щей, они движения лишнего не сделают, чтобы наесться досыта — вот кабы покормили, тогда дело иное. Они жилья своего не любили, не считали нужным прихорашивать его и разукрашивать. А зачем? Чтобы спать в избе? Так спать можно и в такой — кособокой, пропахшей квашеной капустой и овчиной, переполненной детьми и кошками. Это только Ванька и Мария жили вдвоем, а раньше Зайцевых в деревне было много, но одни из них подались куда-то на заработки или просто бродяжить, других земля в себя призвала, третьи погибли в огнях войны, четвертые повыходили замуж, поменяли фамилию, а вместе с этим и сами переродились, словно раньше давила на них фамилия, заставляя быть такими, безразличными к жизни, а не выкарабкиваться со всех сил из грязи — если не в князи, то хотя бы к чистоте и порядку, в которых жила остальная Березовка.
Так вот, к концу лета зайцевская изба благодаря Шилову изменилась до неузнаваемости. Во-первых, новая крыша появилась на ней. Во-вторых, засияли вокруг окон новенькие наличники, украшенные солнечными корунами. В-третьих, восстал из высокой травы забор. В-четвертых, над трубой заблестел флюгер в виде распушившего хвост петуха, который стоял на кругу с вырезанными в нем цифрами: 1957 — год, когда приехавший со стороны Шилов привел в порядок жилье Зайцевых.
А каким стал сад к концу лета! Старые яблони помолодели лет на десять, не меньше, и хотя уже года четыре не плодоносили, внезапно оказались облепленными яблоками — яблок было больше, чем листвы. Картошка перла из земли наружу — столько клубней скопилось под рыжей ботвой. Огромные плети огурцов разбежались по всему участку, лезли на яблони и стены избы, и ядреные пупырчатые огурцы свисали с плетей, поражая березовцев. Огурцов было так много, что Березовка ела, ела их и никак не могла съесть. Мария засолила две здоровенные кадки на зиму, и все равно огурцов оставалось много, и они переспевали, пузатыми коричневыми бочоночками висели на стволах яблонь и на стене избы, их клевали соседские куры, но все равно огурцов не убывало — земля словно доказывала и Ваньке, и Марии, и остальным березовцам, что она может быть очень щедрой, очень-очень щедрой, если к ней будут относиться с любовью и вниманием.
Несколько подсолнухов, которые Шилов посадил вдоль забора шутки ради, потому что в здешних краях подсолнухи не успевали созревать до первых холодов, к концу лета созрели, набухли черными зернами, и эти зерна были такими большими, что воробьи с испугом смотрели на них, боясь клевать. На славу вырос и укроп, посаженный в малом количестве только для того, чтобы было с чем солить огурцы. Он ростом догнал двухметровые подсолнухи и зонтики укропа были ничуть не меньше подсолнечных голов, а запах его разносился на десять километров вокруг, так что в соседних деревнях даже шутили по этому поводу: у других, дескать, бражкой пахнет, а у березовцев — укропом.
Ванька Зайцев ходил гордым петухом среди этого изобилия. Можно было подумать: благодаря ему изба приобрела человеческий вид. Можно было подумать: это Ванькины руки ухаживали за деревьями в саду, старательно окучивали картошку и вырывали любой сорняк на грядке с огурцами. Он за это время пополнел, лагерная серость сошла с его щек, они налились малиновым светом — румянцы размером с блюдца украсили Ваньку, отчего он стал похож на дореволюционного купчика, каким изображают его на карикатурах. Восседая на ворохе соломы, брошенной в передок телеги, Ванька важно ехал по Березовке, иногда кивком головы здороваясь с кем-нибудь. Глядя на его преисполненную собственного достоинства фигуру, знавшим Ваньку раньше трудно было удержаться от смеха.
Зайцевская изба стояла на краю деревни. Один конец сада выходил на крутой берег давным-давно пересохшей речки. Несколько сухих высоких верб стояло вдоль ее русла, поросшего осокой. Кора с них слезла, сердцевина выгнила, а пепельного цвета древесина, исхлестанная дождем и ветром, безжизненно блестела в солнечные дни, похожая на побелевшие кости. Но к концу лета вдруг появилась вода в речке, вдруг начали гнать засохшие вербы к небу молодую клейкую листву и на пепельной их древесине стали стягиваться сохранившиеся струпья коры. Березовка радовалась. Ничего мистического в происходящем она не усмотрела. Анастасий Петрович, председатель, объяснил в чем фокус: в ста пятидесяти километрах от Березовки перекрыли большую реку для сооружения гидроэлектростанции, вот и ринулась вода привычной дорогой, по давным-давно высохшему руслу речки, название которой помнили только три-четыре древнейшие старухи: Скакуша. «Ну а что касаемо верб… — почесал толстым, треснутым посредине ногтем щеку Анастасий Петрович. — Что касаемо верб, тут вопрос сложнее, с наукой надо бы посоветоваться. Но ведь все знают, какое неприхотливое дерево верба: сунь в землю сук, и к весне, глядишь, зазеленеет целое деревце».
Один дед Ознобин по привычке усмотрел в происходящем нечто фантастическое. Правда, с Шиловым он это не связал, потому что к концу лета они стали настоящими друзьями и нигде так часто не пропадал дед по вечерам, как в зайцевской избе.