– У вас неплохой слух.
– Если бы все эти автоматы были в их руках, – офицер кивнул на команданте, – то было бы совсем не плохо.
Из долины доносились звуки работающей электростанции, гудение кондиционеров в офисах, магазинах и жилых домах, шумы мастерских, ресторанов, проезжающих машин.
«И дыхание спящих, – подумал немец, – влюбленных и умирающих».
И эта мысль ему понравилась.
Он проснулся в четыре утра, как это бывало всегда после перелета через Атлантику. Вышел на балкон. В долине в предрассветных сумерках раскинулся город. Цветы в саду благоухали. Воздух дышал прохладой. Он разложил шезлонг и лег. Он не помнил, чтобы когда-либо видел на небе столько звезд. От них шел свет, он следовал взглядом за этим светом, терял, находил вновь и, найдя, провожал его до самого горизонта.
Около пяти рассвело. И вдруг сразу небо из черного стало серым, звезды исчезли, а немногочисленные огни в городе и на склонах гор погасли. И сразу же запели птицы, все разом, сплетая голоса в звонкую нестройную симфонию, в которой, как тайный привет, иногда угадывались отголоски какой-то знакомой мелодии. Может быть, музыка по всему миру потому такая разная, что так по-разному поют птицы?
Он вернулся в комнату. На шесть был назначен завтрак, а в семь они должны были отправиться в путь. В сумке он нашел галстук, он видел его впервые. Должно быть, его подруга сунула его между рубашками уже после их ссоры. Переезжать ли ей к нему в Германию или ему к ней в Нью-Йорк, следует ли им завести детей, нельзя ли ему поменьше работать – для него оставалось загадкой, как можно об этом говорить всю ночь? Но еще большей загадкой осталось для него то, что после такого ожесточенного и утомительного спора можно еще и засунуть в сумку галстук, как будто никакой ссоры и не было.
Он поднял телефонную трубку, не надеясь особо, что телефон работает. Но телефон работал, он позвонил в больницу, где работал врачом его сын. Он ждал, пока сын подойдет к телефону, и шум на линии напоминал ему шум города.
– Что случилось? – Сын тяжело дышал.
– Ничего. Я хотел тебя спросить… – Он хотел спросить его, не сможет ли тот переслать ему по факсу свою фотографию, так как наверняка к телефону был подключен факс. Но не решился.
– Что случилось, папа? У меня дежурство, и мне надо обратно в отделение. Откуда ты звонишь?
– Из Америки. – Он не говорил с сыном уже несколько недель. А ведь были времена, когда он звонил сыну каждое воскресенье. Но разговор всегда получался натянутым, и он оставил эту привычку.
– Позвони, когда вернешься.
– Я люблю тебя, мой мальчик.
Он никогда еще не произносил этих слов. Всегда, когда слышал их в американских фильмах, где отцы и матери с такой легкостью говорили сыновьям или дочерям эти слова, давал себе зарок сказать их своему сыну. Но стеснялся.
Сыну тоже стало неловко.
– Я… я… я желаю тебе всего хорошего, папа. Пока!
Потом он спрашивал себя, может быть, этих слов было мало. Может, надо было сказать то, что он всегда хотел сказать сыну. Или что вдали от привычной обстановки он думает о том, что для него действительно важно, он при этом… Но лучше от этого не стало бы.
Они ехали на четырех джипах, впереди офицер, за ним канадец, потом немец и последним – команданте. Каждый из них сидел на заднем сиденье, а на переднем – шофер и сопровождающий. Канадец и немец охотно поехали бы вместе. Но офицер и команданте сказали «нет». «No, ingйniera» и «no, profesor» – таков был их ответ. Если на горной дороге окажутся мины, не подрываться же сразу двум наблюдателям в одном джипе.
Поездка проходила в сумасшедшем темпе. Было свежо, джип был открытым, встречный ветер свистел в ушах, и немца чуть знобило. Через несколько километров асфальт кончился, они подпрыгивали на россыпях мелких камней, грунтовке, огибали воронки, ехали чуть медленнее, но все же достаточно быстро, чтобы его бросало из стороны в сторону, хотя он крепко держался за поручни. Он согрелся.
Дорога серпантином вела в гору. К обеду на перевале был запланирован отдых, вечером, на полпути к долине, они должны были заехать в монастырь переночевать, а к вечеру следующего дня прибыть в столицу провинции.
– Вы мне можете сказать, почему нас нельзя перевезти через эти дурацкие горы на вертолете? – У второго джипа лопнула покрышка, и, пока водитель менял колесо, канадец предложил немцу виски из плоской серебряной фляги.
– Может, это вопрос протокола. В вертолете мы были бы в руках военных, а так мы в руках повстанцев и военных.
– Им что, лучше, чтоб мы взлетели в воздух, чем договориться насчет протокола? – Канадец покачал головой и сделал еще один глоток. – Пойду спрошу.
Но не пошел. Офицер и команданте стояли рядом и возбужденно переговаривались. Потом команданте прошел к своему джипу, сел за руль, проехал мимо остальных машин, да так, что сучья и земля на обочине взметнулись фонтаном, а канадец с немцем отскочили в стороны, и затормозил поперек дороги перед джипом офицера. Канадец молча протянул немцу фляжку.
– У меня в чемодане еще есть.
Чем выше в горы они поднимались, тем медленнее продвигались вперед. Дорога становилась все уже и труднее. Она была вырублена в скале, которая с одной стороны отвесно вздымалась вверх, с другой же круто спускалась вниз, в долину. Иногда им приходилось оттаскивать в сторону обломки скалы, заполнять выбоины камнями и ветками или страховать с помощью троса едущий следом джип, если под головной машиной начинала осыпаться скальная крошка. Воздух был теплым и влажным, и над долиной повис туман.
Когда они достигли перевала, уже стемнело. Команданте остановил машину.
– Сегодня дальше не поедем.
Офицер подошел к нему, они тихо обменялись парой слов, немец их не разобрал, потом офицер крикнул:
– Выходите из машин. Дальше поедем завтра.
Слева от дороги была широкая площадка, там приткнулась небольшая церквушка, а взгляд терялся в необъятной громаде занавешенной туманом горной цепи, на которую уже спустились лиловые сумерки. Церковь выгорела изнутри. Пустые дверные и оконные проемы были покрыты слоем копоти, стропила обуглились. Но башня осталась неповрежденной: приземистый куб, на нем изящная, тоже кубической формы колоколенка и над ней купол с крестом. Когда темнота скрыла следы пожара, церковь в темных покровах ночи казалась невредимой на фоне серого неба. Она походила на любую церковь в предгорьях Альп где-нибудь в Баварии или Австрии.
Немец вспомнил об одном эпизоде из своей жизни. Было это двадцать лет назад. Они с сыном две недели каникул провели на озере возле Мюнхена. Однажды вечером в начале второй недели они, как и каждый вечер, пошли в церковь на окраине деревни. Она стояла на возвышении, вниз, в направлении деревни, полого спускалась площадка, а там луга переходили в холмы и пригорки, чтобы где-то вдалеке стать Альпами. Они сидели на каменной скамейке на площадке. Стояла осень, вечерами было свежо, но камень скамьи еще хранил тепло дневного солнца. На краю площадки остановилась машина с открытым верхом, из нее вышли его бывшая жена и ее молодой друг. Они подошли и остановились перед скамейкой, жена смотрела кокетливо и в то же время чуть смущенно, теребила оборку белого платья с золотым поясом, а друг стоял, широко расставив ноги, – в черных кожаных штанах и в белой рубашке с отложным воротником.
– Привет, мама. – Мальчик заговорил первым, чуть подавшись вперед, как будто хотел вскочить со скамейки и убежать, но остался сидеть.
– Привет.
Потом заговорил друг. Он настаивал, чтобы сын поехал с ними. Суд постановил, что на осенних каникулах мальчик должен проводить с отцом только одну неделю. Вторая неделя была за матерью.
Да, все это так, но только они договорились по-другому. Жена знала это, но молчала. Она боялась. Боялась потерять своего друга, хотя видела, каким чванливым он был и как заносчиво говорил о том, что мальчик должен быть с матерью и с ним, мужчиной, с которым она живет. Отец видел ее страх, а также страх, скрывавшийся за надменностью ее друга, который по своей значимости и положению в обществе чувствовал себя ниже его и не мог обратить в свою пользу преимущество возраста. Он видел страх сына, который делал вид, что все происходящее его не касается.
А друг вошел в раж, начал кричать о похищении, судебном разбирательстве и тюрьме, прикрикнул на сына, чтобы шел к машине. Сын пожал плечами, встал и застыл в ожидании. Отец увидел вопрос в его глазах, немую просьбу кинуться в бой и победить, а вслед за этим – разочарование отцовской капитуляцией. Ему надо было бы наорать на наглеца, врезать ему как следует или схватить сына и удрать вместе с ним. Это было бы лучше, нежели смириться, пожать плечами и с беспомощной и жалостливой улыбкой кивнуть ему, мол, держись!
Он что, хотел тогда облегчить положение сына? А может быть, матери? Или свое собственное? Разве он не был втайне рад тому, что сын ушел, а он опять мог заняться своей работой?