— Жаль, — равнодушно отозвался от окна Витька.
Так мы и сидели. Было темно, хоть и горели свечи. Было накурено и душно, но мы этого не замечали…
Я ушла ровно в полночь. Менестрель взялся меня проводить. Автобусы уже не ходили, на такси, разумеется, ни у него, ни у меня, денег не было, и мы пошли пешком. Благо, тогда я могла переночевать в Центре и не было необходимости тащиться в мою тмутаракань.
Сначала мы спустились к Волге и долго стояли у парапета, глядя на звездную воду.
— Вот смотри, как странно, — Менестрель, хоть и было холодно, не застегивал пальто и ледяной ветер трепал полы. — Днем было дождливо, а сейчас — звезды.
— Да… — я взглянула на небо и зажмурилась от страха перед его простором. Ты знаешь, Никки, я сейчас подумала о том, что вся моя жизнь — это безумная гонка на мотоцикле по мокрой асфальтовой трассе в новолунье, без шлема и с выключенными фарами. Я мчусь под звездами на перегонки с собой и точно знаю, какой поворот станет последним, но в душе все равно надеюсь, что смогу проскочить, что покрытие трассы не подведет, что протекторы почти не стерты, но ведь знаю, что это не так…
— Странно, — Менестрель потянул меня прочь от Волги, обратно в чрево города. — Я всегда считал, что ты, как, впрочем, и я, не мчишься по трассе, а только спокойно шлепаешь по грязной дороге, не оставляя следов…
— Это ты-то не оставляешь следов? — я невесело рассмеялась. — После тебя все равно останутся песни, имя, листы блокнота с портретами незнакомых людей и неясными пейзажами, а я… Я уйду, как вода в песок и след высушит солнце.
— Да, возможно, — он обнял меня за плечи. — Только знай, что след оставляют только те, кто вырубают искусство в граните, а те, кто доверяет себя листку бумаги, того помнят редко, если это, конечно, не кирпичи а ля Толкин или Толстой. Их будут помнить долго и, наверное, по праву. А мы с тобой уйдем по грязной дороге, с гитарой за спиной и шпагой на боку. Мы просто уйдем. Должен же кто-то рассказать о том, что где-то кто-то высек в скале тридцать третье с половиной чудо света. Нам все равно не поверят, но…
— Сказки? Ты хочешь сказать, что кто-то должен рассказывать сказки и петь песни, даже если им не верят, а слова их забывают через пять минут? Никки, сколько их было таких менестрелей? Сколько? И где теперь их могилы? Кто помнит те сказки, которые они рассказывали? Многие ли помнят твои легенды о цветах, Драконах и облаках?
— Ну и что? — Менестрель вздохнул. — Не это важно. Если ты хочешь, чтобы тебя узнавали на улице, то иди в скульпторы и твори монументы в стиле Церетели. Сможешь? — я замотала головой. — Вот видишь… Ты говоришь, сколько было их, этих менестрелей… Не много. Их было слишком мало. Их сажали за бродяжничество, убивали из-за последнего червонца в их тощем кошельке, хоронили на свалках и в братских могилах… И все же они есть. И менестрели будут, пока Люди остаются Людьми. Всегда, в любое время и при любом строе будет потребность в их сказках… Ты помнишь, как однажды ты и твоя подруга стояли на улице и громко, с выражением читали Гумилева, Мандельштама, Бальмонта, Пастернака, Северянина… Кого еще?
— Белого, Блока, Багрицкого, Есенина, Маршака, Рождественского, Евтушенко, Высоцкого, Цветаеву… Черт, забыла уже, но много кого мы читали… Сейчас я ни одного стиха уже не помню.
— И как люди реагировали? Я помню, я видел, — он усмехнулся. — Те, кто не крутили пальцем у виска, стояли и слушали. Им нужны были сказки, и вы им их дали…
Мы замолчали, и некоторое время шли, не говоря ни слова, а потом Менестрель снова спросил у меня:
— Почему ты так одинока?
— Что? — я вздрогнула. — Не знаю. Может потому, что я не верю в любовь.
— Да? — он удивился.
— Любовь — это всего лишь одиночество вдвоем.
— Но все же вдвоем, а не со всем миром, — Менестрель зябко передернул плечами. — Сейчас рядом с тобой весь мир, а когда любишь, то один человек. И этого, обычно, хватает.
— Но ты же не одинок, хотя тоже со всем миром…
— Я его люблю. Я люблю мир и людей в нем живущих, а ты — нет. Именно в этом разница между нами. Именно поэтому мои сказки слушают, а о твоих лишь знают «по слухам». Мои сказки живут в этом мире, а твои лишь в его воображении, в его душе.
— Вот так… — я усмехнулась. — Как я могу любить этот мир? За что?
— «За что» не любят. Любят просто так…
Мы снова молчали несколько сотен шагов.
— Помнишь, ты говорил, что хотел бы съездить в Париж. И как? Съездил?
— Ага, — Менестрель улыбнулся. — Съездил.
— Ну и какой он, Париж?
— Такой же, как и все старые города. Он обременен великой историей и кучей достопримечательностей. Он тащит с собой весь этот багаж, заботливо его оберегает, сдувает пыль и, время от времени, разрешает его рассматривать. Он такой же, как и все остальные старые города. Брюзжит, страдает от насморка и не замечает Лувр и Эйфелеву башню.
— И все же это не Москва и не Тула. Это Париж.
— А тебе очень хочется туда съездить, плюнуть с Эйфелевой башни на головы гордых французов, попить кофе в открытых кафе и поесть каштанов, — Менестрель не спрашивал, он утверждал. — Ты хочешь увидеть Париж Кортасара или Дюма. Ты воспринимаешь его как целый мир, закутанный в тонкие ткани, пропитанный невероятными запахами невиданных дорогих духов, сотрясаемый студенческими демонстрациями…
И вот ты приезжаешь в Париж. Ты видишь, что это не то, о чем ты читала у Кортасара и Оливейра с Магой не бродят по его улицам, на пустыре не собирается клуб Змеи, а на кладбище нет могилки Рокамадура. Мушкетеры не мчаться за подвесками королевы. Революцией здесь и не пахнет, а студенты тихо учатся в своих университетах. И что ты скажешь о таком Париже? Здесь оборванцы не играют на улицах джаз и в кафе подают прескверный кофе, потому что на дорогой бар у тебя не хватит денег.
Париж, Ирэн, не любит своих героев, а чужих не замечает. Ему не нужны сказки, которых он не понимает. Он живет так же как и Москва, хотя багаж достопримечательностей у них разный…
— И все же Париж — это Париж…
— Верно, — Менестрель остановился и, прикрывая спичку ладонью, закурил. Париж намного легче любить отсюда, из России и никогда его не видеть. Ты облекаешь его в шелка романтики и веришь, что так оно и есть. Так продолжай верить.
Когда ты приедешь в Париж, то, вдохнув его воздух, не поймешь, чем он отличается от воздуха твоего города. Ну горчит немного, ну выхлопами сильнее пахнет, ну от кафе тянет чем-то вкусным — и все. Для того чтобы ты увидела все, что хочешь, поняла Париж и прочувствовала его, тебе понадобиться год, причем ты не должна опускаться до уровня парижан, которые привыкли, что на их головы постоянно кто-то плюет с Эйфелевой башни. Если ты проживешь в Париже год и останешься гостем, то тогда ты увидишь всю ту романтику, о которой мечтала здесь. А так… Париж — это старый, уставший от туристов и писателей город. Ему надоело, что его постоянно рисуют, ваяют и прочее… Мне показалось, что он всего лишь хочет отдохнуть…
— Ну, вот мы и пришли, — я остановилась у подъезда.
— Жаль, — Менестрель поклонился. Не мне — крыльцу или дому.
— Да, жаль.
Мы помолчали.
— Ну да ладно, авось еще увидимся, — Менестрель поцеловал кончики моих пальцев и вздохнул. — Но на всякий случай — прощай.
— Прощай, — я кивнула, и он ушел. Он не оглянулся, хотя я еще долго смотрела ему вслед.
— Прощай, — повторила я в темноту и вошла в подъезд. «Прощай» повисло в воздухе, и только какая-та птица закричала — печально и протяжно, словно она уже тогда знала, что мы с Менестрелем никогда больше не увидимся…
28.12.98 2:55
Ирина Л. Ясиновская
ВПЕРЕД, МЕНЕСТРЕЛЬ!
Вперед, Менестрель! Вперед!
Иди, куда глядят глаза! По раскисшим дорогам и дешевым мотелям, иди! Только вот для чего? И зачем? Что тебя гонит в путь?
Иди, Менестрель, иди! Жизнь без дороги скучна и бессмысленна. Так иди вперед, пока идут ноги и пой, пока еще голос служит тебе. Пой о том, что открыто только тебе и твоему разумению, пой.
Каморки друзей, пустые бутылки на утро, ночевки в степи — это все твое, это все принадлежит только тебе одному и никто не волен отнять это у тебя. А разве кому еще это все нужно? Кто, кроме тебя, потащиться зимой, в лютый мороз по дороге в никуда? Кому это нужно? Только тебе.
Так вперед, Менестрель!
Лети на крыльях беспутной дороги вперед, к печальной смерти в канаве или в больнице для бедных, к погребению в некрашеном гробу, к братской могиле, к торной тропе над ней. Кто придет поклониться твоему праху? Кто вспомнит о Менестреле, который пел свои странные песни в дешевых барах и на квартирах друзей? Кто? Кому ты будешь нужен, когда станешь болен и немощен? Что теперь?