В продолжение поездки мы более не разговаривали, но вам нетрудно вообразить, что моё спокойствие было нарушено. Весь день был испорчен, и не раз кое-кто из моих товарищей по службе слышал от меня в тот день колкости, особенно после обеда, когда ко всему добавилось ещё и несварение желудка.
На следующее утро он снова стоял посередине платформы со своей тростью, трубкой, шёлковым шарфиком и тошнотворно красивым лицом. Я прошёл мимо него и приблизился к некоему мистеру Граммиту, биржевому маклеру, который ездил со мной в город и обратно вот уже более двадцати восьми лет. Не могу сказать, чтобы я с ним когда-нибудь прежде разговаривал — на нашей станции собираются обыкновенно люди сдержанные — но в сложившейся критической ситуации вполне можно первым вступить в разговор.
— Граммит, — прошептал я. — Кто этот прохвост?
— Понятия не имею, — ответил Граммит.
— Весьма неприятный тип.
— Очень.
— Полагаю, он не каждый день будет с нами ездить.
— Упаси Бог, — сказал Граммит.
И тут подошёл поезд.
На этот раз, к моему великому облегчению, человек сел в другое купе.
Однако на следующее утро он снова оказался рядом со мной.
— Да-а — проговорил он, устраиваясь прямо напротив меня. — Отличный денёк.
И вновь что-то закопошилось на задворках моей памяти, на этот раз сильнее, и уже всплыло было на поверхность, но ухватиться за нить воспоминаний я так и не смог.
Затем наступила пятница, последний рабочий день недели. Помню, что, когда я ехал на станцию, шёл дождь, однако это был один из тех тёплых искрящихся апрельских дождичков, которые идут лишь минут пять или шесть, и когда я поднялся на платформу, все зонтики были уже сложены, светило солнце, а по небу плыл я большие белые облака. Несмотря на всё это, у меня было подавленное состояние духа. В путешествии я уже не находил удовольствия. Я знал, что опять явится этот незнакомец. И вот пожалуйста, он уже был тут как тут; расставив ноги, он ощущал себя здесь хозяином, и на сей раз к тому ещё и небрежно размахивал своей тростью.
Трость! Ну конечно же! Я остановился, точно оглушённый.
«Это же Фоксли! — воскликнул я про себя. — Скачущий Фоксли! И он по-прежнему размахивает своей тростью!»
Я подошёл к нему поближе, чтобы получше разглядеть его. Никогда прежде, скажу я вам; не испытывал я такого потрясения. Это и в самом деле был Фоксли. Брюс Фоксли, или Скачущий Фоксли, как мы его называли. А в последний раз я его видел… дайте-ка подумать… Да. я тогда ещё учился в школе, и мне было лет двенадцать-тринадцать, не больше.
В эту минуту подошёл поезд, и, Бог свидетель, он снова оказался в моём купе. Он положил шляпу и трость но полку, затем повернулся, сел и принялся раскуривать свою трубку. Взглянув на меня сквозь облако дыма своими маленькими холодными глазками, он произнёс:
— Потрясающий денёк, не правда ли? Прямо лето. Теперь я его голос уже не спутаю ни с каким другим. Он совсем не изменился. Разве что другими стали слова, которые произносил этот голос.
— Ну что ж, Перкинс, — говорил он когда-то. — Что ж, скверный мальчишка. Придётся мне поколотить тебя.
Как давно это было? Должно быть, лет пятьдесят назад. Любопытно, однако, как мало изменились черты его лица. Тот же надменно вздёрнутый подбородок, те же раздутые ноздри, тот же презрительный взгляд маленьких, пристально глядящих глаз, посаженных, видимо для удобства, чуточку близко друг к другу; всё та же манера приближать к вам своё лицо, наваливаться на вас, как бы загонять в угол; даже волосы его я помню — жёсткие и слегка завивающиеся, немного отливающие маслом, подобно хорошо заправленному салату. На его столе всегда стоял пузырёк с экстрактом для волос (когда вам приходится вытирать в комнате пыль, то вы наверняка знаете, что где стоит, и начинаете ненавидеть все находящиеся в ней предметы), и на этом пузырьке была этикетка с королевским гербом и названием магазина на Бонд-стрит, а внизу мелкими буквами было написано:
«Изготовлено по специальному распоряжению для парикмахеров его величества короля Эдварда VII». Я это помню особенно хорошо, потому что мне казалось забавным, что магазин гордится тем, что является поставщиком для парикмахеров того, кто практически лыс — пусть это и сам монарх.
И вот теперь я смотрел на Фоксли, откинувшегося на сиденье и принявшегося за чтение газеты. Меня охватило какое-то странное чувство оттого, что я сидел всего лишь в ярде от этого человека, который пятьдесят лёг назад сделал меня настолько несчастным, что было время, когда я помышлял о самоубийстве. Меня он не узнал; тут большой опасности не было, потому что я отрастил усы. Я чувствовал себя вполне уверенно и мог рассматривать его, сколько мне было угодно.
Оглядываясь назад, я теперь уже не сомневаюсь, что изрядно пострадал от Брюса Фоксли уже в первый год учёбы в школе, и, как ни странно, невольно этому способствовал мой отец. Мне было двенадцать с половиной лет, когда я впервые попал в эту замечательную старинную школу. Было это, кажется, в 1907 году. Мой отец, в шёлковом цилиндре и визитке, проводил меня до вокзала, и до сих пор помню, как мы стояли на платформе среди груды ящиков и чемоданов и, казалось, тысяч очень больших мальчиков, теснившихся вокруг, громко переговаривавшихся друг с другом, и тут кто-то, протискиваясь мимо нас, сильно толкнул моего отца в спину и чуть не сшиб его с ног.
Мой отец, человек небольшого роста, отличавшийся обходительностью и всегда державшийся с достоинством, обернулся с поразительной быстротой и схватил виновника за руку.
— Разве вас в школе не учат лучшим манерам, молодой человек? — спросил он.
Мальчик, оказавшийся на голову выше моего отца, посмотрел на него сверху вниз холодным высокомерным взором и ничего не сказал.
— Сдаётся мне, — заметил мой отец, столь же пристально глядя на него, — что недурно было бы и принести извинения.
Однако мальчик продолжал смотреть на него свысока, при этом в уголках его рта появилась надменная улыбочка, а подбородок всё более выступал вперёд.
— По-моему, ты мальчик дерзкий и невоспитанный, — продолжал мой отец. — И мне остаётся лишь искренне надеяться, что в школе ты исключение. Не хотел бы я, чтобы кто-нибудь из моих сыновей выучился таким же манерам.
Тут этот большой мальчик слегка повернул голову в мою сторону, и пара небольших, холодных, довольно близко посаженных глаз заглянула в мои глаза. Тогда я не особенно испугался: я ещё ничего не знал о том, какую власть имеют в школах старшие мальчики над младшими, и помню, что, полагаясь на поддержку своего отца, которого я очень любил и уважал, я выдержал взгляд.
Мой отец принялся было ещё что-то говорить, по мальчик просто повернулся и неторопливой походкой побрёл по платформе среди толпы.
Брюс Фоксли не забыл этого эпизода; но, конечно, более всего мне не повезло в том, что, когда я явился в школу, выяснилось, что мы с ним в одном общежитии. Что ещё хуже — я оказался в его комнате. Он учился в последнем классе и был старостой, а будучи таковым, имел официальное разрешение колотить всех «шестёрок»[1]. Оказавшись же в его комнате, я автоматически сделался его особым личным рабом. Я был его слугой, поваром, горничной и мальчиком на побегушках, и в мои обязанности входило, чтобы он и пальцем не пошевелил, если только в этом не было крайней необходимости. Насколько я знаю, нигде в мире слугу не угнетают до такой степени, как угнетали нас, несчастных маленьких «шестёрок», старосты в школе. Был ли мороз, шёл ли снег — в любую погоду каждое утро после завтрака я принуждён был сидеть на стульчаке в туалете (который находился- во дворе и не обогревался) и греть его к приводу Фоксли.
Я помню, как он своей изысканно-расхлябанной походкой ходил по комнате, и если на пути ему попадался стул, то он отбрасывал его ногой в сторону, а я должен был подбежать и поставить его на место. Он носил шёлковые рубашки и всегда прятал шёлковый платок в рукаве, а башмаки его были от какого-то Лобба (у которого тоже были этикетки с королевским гербом). Башмаки были остроносыми, и я обязан был каждый день в течение пятнадцати минут тереть кожу костью, чтобы они блестели.
Но самые худшие воспоминания у меня связаны с раздевалкой.
Я и сейчас вижу себя, маленького бледного мальчика, сиротливо стоящего в этой огромной комнате в пижаме, тапочках и халате из верблюжьего волоса. Единственная ярко горящая электрическая лампочка висит под потолком на гибком шнуре, а вдоль стен развешаны чёрные и жёлтые футболки, наполняющие комнату запахом пота, и голос, сыплющий словами, жёсткими, словно зёрнышки, говорит: «Так как мы поступим на сей раз? Шесть раз в халате или четыре без него?»
Я так никогда и не смог заставить себя ответить на этот вопрос. Я просто стоял, глядя в грязный пол, и от страха у меня кружилась голова, и только о том и думал, что скоро этот большой мальчик будет бить меня длинной тонкой белой палкой, будет бить неторопливо, со знанием дела, искусно, законно, с видимым удовольствием, и у меня пойдёт кровь. Пять часов назад я не смог разжечь огонь в его комнате. Я истратил все свои карманные деньги на коробку специальной растопки, держал газету над камином, чтобы была тяга, и дул что было мочи на каминную решётку — угли так и не разгорелись.