Третий господин произнес:
— Он, пожалуй, так стар, что подлизывается к молодым.
— Да, точно, черт возьми!
— Но всего в этой жизни не получишь, — сказал тот, что с усами.
— Нет!
Они продолжали беседовать, спокойно и вдумчиво, казалось, они привыкли так беседовать между собой, но спорить больше не желали. Они просто излагали факты. Например, они ни слова не говорили об искусстве, разговор касался больше повышения платы за квартиру, того или иного конкурса, результат которого оказался несправедливым, хотя ведь нечего и ожидать, что…
Но, когда бабушка, очаровательно совершая свой очередной обход гостей, оказывалась поблизости, они оживлялись и преисполнялись учтивости, словно настоящие кавалеры. Юнне не произносил ни слова, но я видела, что ему необычайно интересно. Ни один из них не обращал на нас особого внимания, но они следили за тем, чтобы наши стаканы то и дело наполнялись, и любезно предоставили мне место чуть поближе к столу. Их манера вести разговор вселяла спокойствие. Мы сидели словно на мирном заповедном острове, никто из них не спрашивал, чем мы занимаемся, они позволили нам сохранить анонимность. Праздник вокруг нас был уже в полном разгаре, и в комнате казалось совсем сумеречно. Дети исчезли. Вдруг кто-то зажег люстру, и тут же внесли пироги. Тот, кого звали Юксу, поднялся, мы все вместе встали, и так уж это получилось, вышли в тамбур сплоченной группкой, а после неслыханных реверансов, почтительных поклонов и откровенных любезностей в адрес бабушки спустились на лифте вниз. Но она успела мне шепнуть:
— Не приглашай их! Их трое, а у вас нет денег.
Хотя она наверняка видела, что ее бутылка виски спрятана у Юксу под пальто.
Когда мы вышли на улицу, было холодно. И ужасно тихо. Ни машин, ни людей, лишь этот поразительный полусвет, что несет с собой весенняя ночь.
После довольно долгого молчания мы представились друг другу. Их звали Кеке и Юксу, а того, что с усами, — Вильхельм.
— Пройдемся, — предложил он. Спустимся вниз. Но не в наше обычное место!
— Нет, — возразил Кеке. — У них теперь неуютно. Пойдем присядем где-нибудь, а там посмотрим. Обратившись ко мне, он на редкость дружелюбно спросил:
— Вы давно живете вместе?
— Два месяца, — ответила я. — Вернее, почти два с половиной.
— И вам хорошо?
— Да, ужасно хорошо!
Вильхельм сказал:
— Мы пойдем в наше обычное место. Там есть газеты.
Это место находилось за прибрежными утесами, внизу, в гавани. Мы все взяли по газете из мусорного ящика и уселись рядом на краю набережной. Рыночная площадь была совершенно пуста.
— А теперь примем по маленькой, — обратился Юксу к Юнне. Но пусть твоя жена нас извинит, стаканов у нас нет. Ты не очень-то многословен. Тебе хорошо?
— Ужасно хорошо, — ответил Юнне.
У меня появилось ощущение, что ему следовало бы остаться с ними наедине, без меня. Обратившись к Вильхельму, я вежливо заметила:
— Здесь по-настоящему уютно. Как прекрасно быть с людьми, которые ничего не принимают так уж всерьез.
— Ты очень молода, — ответил Вильхельм. Но у тебя чудесная бабушка!
Мы выпили все вместе, и вдруг Юнне довольно бойко разговорился:
— Я слышал, что вы там говорили: нельзя ожидать всего в этой жизни, но все же надо ждать, я имею в виду ждать чего-то невероятного — от себя самого и от других. Надо целиться высоко, ведь падать вниз всегда немного дольше, если вы понимаете, что я имею в виду — как стрела из лука…
— Ясно, абсолютно ясно, — успокоил его Кеке. — Ты абсолютно прав. Посмотри, они входят в гавань. Я люблю лодки.
Мы снова выпили немного виски и стали рассматривать рыбачьи лодки, что медленно причаливали к набережной. Подошли двое приятелей наших новых знакомых. Манеры у них были явно светские.
— Привет, Кеке! — поздоровался один из них. — Извини, я вижу у вас гости. Сигарет не найдется?
Получив по одной, они отправились дальше. Высоко-высоко в весеннем небе, словно белоснежная мачта, покоилась над пустынной площадью церковь Стургюркан[2]. Хельсингфорс был неописуемо красив, никогда прежде я не видела, как красив этот город.
— Церковь Св. Николая, — сказал Юксу. — Все-то им надо переименовать. Стургюркан — вот идиотство! Это название ни о чем не говорит.
Он дал пустой бутылке соскользнуть в воду и упомянул мимоходом, что они не могут даже больше писать стихи.
Теперь ночь казалась уже такой темной, какой она может быть в мае, и никакие фонари ей вовсе не нужны.
— Объясни мне, — попросила я, что подразумевается под ощущением?
— Наблюдение, — ответил Вильхельм — то, что внезапно видишь, и тебе вдруг приходит в голову какая-то старая идея. Или даже новая.
— Да, — подтвердил Кеке. — Новая!
Мне показалось, что стало холодно и, внезапно рассердившись, я сказала, что восьмидесятилетие — это абсолютно дурацкий праздник.
— Дружок, — произнес Вильхельм. — Праздник был настоящий и по-своему красивый, но он уже кончился. Остались теперь только мы, что сидим тут и пытаемся размышлять.
— О чем? — спросил Юксу.
— О нас! Обо всем на свете!
— Как, по-твоему, о чем думает бабушка?
— Это никому не известно.
Вильхельм продолжал:
— А история примерно с пятьюдесятью парадами в неделю! Да они ведь с ног собьются. Им ведь не успеть больше, чем молодым, этим дьяволам.
— Каким таким дьяволам? — спросила я.
— Критикам! Пятьдесят выставок в неделю.
— И никто больше ни о чем не спрашивает, — сказал Кеке. — Насмотрелись досыта. И своя критика была.
Он продолжал:
— Ниже спины замерз. Подвигаемся?
Когда мы пошли дальше вдоль берега, он дружески спросил, чего я хочу от жизни.
Немного поколебавшись, я ответила:
— Любви! Может быть, верной…
— Да, — сказал он, — ведь это правильно. Некоторым образом. Для тебя, по крайней мере.
— И путешествовать, — добавила я. — У меня такое желание — путешествовать.
Кеке ненадолго замолчал, а потом произнес:
— Желание! Как видишь, я жил довольно долго, стало быть, работал тоже довольно много. Это одно и то же. И знаешь, во всем этом спектакле, именуемом жизнью, единственное по-настоящему важное — желание. Оно приходит и уходит. Сначала получаешь его бесплатно и не понимаешь, что это, только расточительствуешь. А потом оно становится чем-то, за что испытываешь страх.
— Было ужасно холодно, Кеке шел слишком медленно, и я замерзла.
Затем он сказал:
— Целиком картину трудно увидеть. По-моему, сигареты кончились.
— Вовсе нет, — возразил Юксу. — Вот «Филипп Моррис», бабушка сунула их мне в карман. Она свое дело знает.
Кеке перешел к остальным, они зажгли свои сигареты и также медленно продолжили свой путь.
Мы с Юнне шли за ними, и я шепнула ему:
— Ты устал от всего? Не пойти ли нам домой?
— Тихо, — попросил он. — Я хочу послушать, о чем они говорят.
— Давай, Вильгельм, начинай — сказал Кеке.
— Его глина… Она перешла к дилетанту. Дерьму, тому, что держался впереди всех, к кому угодно. Не прошло и двух дней со дня его смерти, как явилось это дерьмо и скупило всю глину у вдовы за бесценок. А покойный был стар, подумать только, какая глина!
— Юнне, подожди немного, попросила я, — мне в туфлю попал песок.
Но он пошел дальше, к ним. Когда они вернулись обратно, Юнне поспешно рассказал, что глина все время оживает, все больше и больше. Для каждого скульптора это всегда одна и та же глина, и ее постоянно надо держать влажной, а новая глина совершенно не такая, она не живет…
Я спросила, кто из них, собственно говоря, скульптор, — но он не знал.
— Они говорили только о том, чтобы увидеть скульптуру, — сказал Юнне, — я не знаю…
Он был очень разгорячен и спрашивал, нет ли у нас чего-нибудь дома, чего-нибудь, чтобы их пригласить.
— Ведь еще не очень поздно, — добавил Юнне, — а с ними нам никогда больше не встретиться, для меня же это важно.
Я знала, что многого предложить мы не в состоянии, и Юнне тоже очень хорошо это знал. Немного анчоусов, и хлеб, и масло, и сыр, но всего лишь одна бутылка красного вина.
— Все будет хорошо, — сказал Юнне, — если мы только сделаем вид, будто пьем, пожалуй, им тогда хватит, как по-твоему? Да и дом наш как раз за углом.
— Ладно, — согласилась я, и он засмеялся.
— В Бруннспарке[3] было очень красиво, все цвело и распускалось.
Вдруг усталость с меня как рукой сняло, я только знала, что Юнне наконец рад.
Мы все остановились перед высокой черемухой. Она стояла в полном цвету и светилась белизной мела в весенней ночи. Пока я рассматривала дерево, меня вдруг осенило, что я не любила Юнне, как могла бы его любить… абсолютно.
Взглянув на меня, Кеке сказал: