– Он просит денег только раз в год и по крайней мере не крадется вверх по лестнице за моей женой.
Джеймс был взбешен. Вся эта банда попрошаек, к которым он так благоволил, его предала. В субботу утром, покупая книгу на 8-й улице, он нарочно сошел с тротуара в канаву для стока дождевой воды, лишь бы обойти какого-то бездельника, который выжидающе уставился на отвороты его плаща. Обед казался ему совершенно безвкусным, расстояние между тарелкой и собственной физиономией приводило его в неистовство, и он поглощал еду с жадной поспешностью. После обеда всю дорогу в Парк на лице его сохранялась отталкивающая гримаса. Заметив, что Лиз замешкалась, он стал толкать коляску сам. Молодой человек в джинсах «ливайс», спускаясь с крыльца четырехэтажного кирпичного дома, нерешительно озирался по сторонам. У Джеймса замерло сердце.
– Вот он.
– Где?
– Там, впереди. На тебя смотрит.
– Да ты что? Это вовсе не он. Мой был коротышка.
В Парке его дочь играла в сыром песке в полном одиночестве. Казалось, никто ее не любит, другие дети эгоистично предавались своим шумным забавам. Когда солнце стало спускаться к верхушкам зданий Нью-Йоркского университета, полосатая тень ограды удлинилась. Под умиравшим оранжевым шаром заходящего солнца какой-то визгливый белый играл в теннис с высоким негром на заасфальтированном корте под разнообразными обоями, оставшимися на стене разрушенного дома. Марта была в своей стихии. Она бесстрашно проковыляла от песочницы к качелям. Как странно, что плод его семени Марта – уроженка Нью-Йорка. Она родилась в больнице на 29-й улице. Джеймс подхватил ее на руки, посадил на качели и подтолкнул спереди. Ее лицо то сплющивалось, то снова расширялось, она весело хохотала, но другие родители и их дети притворялись, будто ничего не слышат. Металлические столбики качелей от холода казались ледяными – на дворе стоял сентябрь. Студеный осенний ветерок беспокойно ложился на тыльную поверхность его рук.
Когда в четыре часа пополудни они благополучно вернулись домой и никакого негра там не застали, а Лиз принялась готовить чай, как в любой другой день, страхи Джеймса улетучились и он без всяких на то оснований перестал ожидать каких-либо неприятностей. Разумеется, они выкупали малышку и мирно поужинали, и все это время он усилием воли глушил ненавистный звонок. А когда тот все же зазвонил, оказалось, что по лестнице со своей обычной черепашьей скоростью поднимается всего лишь их приходящая няня Дженис.
– Нас может спросить один молодой негр, – предупредил ее Джеймс и вкратце пересказал ей всю историю.
– Не беспокойтесь, он сюда не войдет, – отозвалась Дженис тоном человека, повторяющего какую-нибудь особенно жуткую сплетню. – Я скажу, что вы ушли, а когда вернетесь, я не знаю.
Дженис была несчастной добродушной девицей с тускло-оранжевой шевелюрой. Ее мать, живущую на Род-Айленде, пропускали сквозь фильтр безнадежных операций. Большую часть выходных Дженис проводила у матери, помогая ей умирать. Жалованье, заработанное Дженис в должности стенографистки на Эн-Би-Си, съедали билеты на электрички и междугородные телефонные разговоры. Принимая плату за часы вечернего бдения, она всякий раз улыбалась кривой улыбкой, бесхитростно отражающей вековые особенности ирландского ума: «Мне так неприятно брать у вас деньги, но они мне очень нужны».
– Нет, нет, не допускайте никаких грубостей. Скажите ему – хотя он навряд ли придет, но чем черт не шутит, – скажите, что мы будем дома в воскресенье.
– Вместе с Бриджесами, – напомнила ему Лиз.
– Да ладно, я вообще не думаю, что он придет. Если он, как ты говоришь, и вправду только вчера приехал в город, он просто не найдет сюда дороги.
– Вы чересчур добросердечны, – сказал Дженис, обращаясь к Лиз. – Я, конечно, вами восхищаюсь, я и сама сочувствую таким людям, но поверьте мне – в этом городе нельзя доверять никому, буквально никому. Одна моя сослуживица знает совершенно здорового субъекта, здоров как бык, но ходит на костылях и кладет себе в карман сто двадцать долларов в неделю – больше, чем любой из нас может заработать честным трудом.
Джеймс сухо улыбнулся, чувствуя себя дважды уязвленным, – он зарабатывал больше ста двадцати долларов в неделю и не любил слушать, что на улице его надули несчастные попрошайки – несомненно настоящие калеки, слабоумные или алкоголики.
Помолчав, Лиз деликатно спросила Дженис:
– Как чувствует себя ваша мама?
У Дженис посветлело лицо, которое, казалось, не так уж сильно уродовала оранжевая шевелюра.
– Знаете, вчера вечером она говорила со мной по телефону очень бодрым и уверенным голосом. «Ассоциация родителей и педагогов» поручила ей собирать пожертвования по телефону. Для этого ей не нужно вставать с постели, достаточно только держать в руках карандаш и бумагу. Я ведь рассказывала вам, какая она была энергичная. Она уверена, что непременно встанет на ноги. Говорит, будто чувствует, что болезнь из нее вышла. Но в прошлое воскресенье я разговаривала с доктором, и он сказал, что особенно надеяться нам не стоит. Но он очень гордится своей операцией.
– Ну что ж, желаю вам удачи, – сказал Джеймс, побрякивая мелочью в кармане.
– А вы спокойно развлекайтесь, слышите? – Дженис погрозила пальцем. – Положитесь на меня – пока я тут, его ноги в квартире не будет, – сказала Дженис, поняв то, о чем шла речь, неправильно, а может быть, напротив, гораздо правильней, чем следовало.
Фильм был замечательный, но как раз в ту минуту, когда Джон Уэйн,[2] вытеснив команчей из утонувших в снегу лесов Монтаны в раскаленные дюны приграничных штатов, смирился с тем, что его племянница сожительствует с индейцем, Джеймс вспомнил подозрительного типа, который хотел пристать к нему на 8-й улице, – косые глаза, куртка, которая на нем не сходилась, отвислые губы и тщетные попытки произнести хоть что-нибудь членераздельное. Эта картина заставила его съежиться и вырвать руку из руки Лиз. На второй фильм они решили не оставаться. Лиз сказала, что от широкоформатного экрана у нее разболелись глаза. Идти домой так рано им не хотелось – Дженис рассчитывала, что они досмотрят второй фильм до конца. Но в кафе их обслужили очень быстро; содовая – слабая, почти без пены, просто какая-то коричневая жидкость в бумажных стаканчиках – была мгновенна выпита, а улицы Гринвич-Виллидж, кишмя кишевшие гангстерами и гермафродитами, Джеймс счел неподходящим местом для прогулки с законной женой. Лиз привлекала внимание всех встреченных головорезов и подростков.
– Перестань, – сказал ей Джеймс. – Кончится тем, что меня пырнут ножом.
– Ну что ты, милый. Нет такого закона, который запрещает людям смотреть, на кого они хотят.
– Значит, надо такой закон принять. Они думают, что ты шлюха, а я твой сутенер. Зачем ты пялишь глаза на каждого встречного и поперечного?
– Я люблю рассматривать лица. Почему ты совсем не интересуешься людьми?
– Потому что ты вечно звонишь мне в офис и просишь приехать спасать тебя от очередного подонка, которому ты строила глазки на лестнице. Неудивительно, что Дюдеван хочет меня уволить.
– Если ты намерен ссориться, пойдем лучше домой.
– Еще рано. Кровопийце Дженис нужны деньги.
– Скоро десять. В конце концов, мы платим ей доллар в час.
Когда они шли по 10-й улице от Пятой авеню, Джеймс заметил у ворот их дома какое-то смутное пятнышко. Сколько он ни щурился, пятно не стиралось. Он не ожидал, что встретит Лизиного негра – ведь у него была прекрасная возможность зайти во время ужина. Однако, когда стало ясно, что у дверей и в самом деле стоит человек в шляпе, Джеймс ускорил шаг, радуясь, что наконец-то перед ним враг в натуральную величину. Со стороны могло даже показаться, будто они хорошо знакомы.
– Хелло! – воскликнул Джеймс и схватил поспешно протянутую руку с мягкой, прохладной, как синтетическая ткань, ладонью.
– Я только хотел… поблагодарить… такого прекрасного джентльмена… – пропищал негр. Немыслимо тонкая ниточка его речи поминутно прерывалась.
– Вы нас давно ждете? – спросила Лиз.
– Да нет… леди наверху сказала, что вы скоро вернетесь… Когда тот парень в такси отпустил меня из участка… я вернулся… хотел поблагодарить таких прекрасных людей…
– Мне очень жаль, – сказал Джеймс. – Я думал, вы знаете, что мы пошли в кино.
Его собственный голос – великолепный инструмент – звучал в полную силу. Надо во что бы то ни стало удержаться от изысканной учтивости – Лиз страшно болезненно воспринимает малейшие проявления тщеславия и снисходительности. Она несправедлива – в эту минуту именно изысканная учтивость была его внутренним побуждением.
– Вы попали в полицейский участок? – спросила Лиз. Их первая встреча, казалось, помогла ей приспособиться к речевым особенностям этого человека.
– …я так ценю… – Негр все еще обращался к Джеймсу, начисто игнорируя Лиз.