— Ас другой стороны, братцы вы мои, жалко мне ее!.. — выкрикнул вдруг горестным фальцетом Павел Петрович и обвел глазами незримых слушателей. — Вот вспоминаю, как все было у нас, как перекосилось все, насмарку пошло, — жалко… И не того жалко, что жизнь насмарку, что вытеснил и ее через неделю Глеб Павлинович из нашей квартиры на улицу. Это, положим, все равно, тут уж судьба такая… А вот ее саму жалко до слез, как вспомню… Как вам это объяснить, молодой человек? Ну, вот какого-нибудь сильного героя — Тараса Бульбу какого-нибудь или, положим, Щорса — замучают враги до смерти, так их не жалко, сильных героев-то… А она на рынке свеклу покупает, торгуется, в кошелечке роется — жалко, глядеть нельзя!.. Уж так-то жалко…
Павел Петрович покачал головой, наморщил свой довольно крупный, пористый нос и вздохнул. Затем откашлялся, протрубил два раза в носовой платок, отперхался и продолжал ровным, терпеливым каким-то, покорным голосом:
— Есть, есть такие люди жалкие… С рождения такие бывают, как будто их обидел кто-то только что, а они ответить не могут… Как она, бывало, хвасталась… Придет веселая, довольная с кружка своего, со студии этой, будь она трижды проклята! «Меня, — говорит, — нынче сам Глеб Павлиныч хвалил… Сказал, что неплохой образ. Поработать еще только надо над недочетами…» Поверите ли, меня аж трясло, выворачивало от жалости к ней в такую минуту. Этот Глеб Павлиныч, руководитель их, многих из них посбивал с пути… Ну, ладно… Сядет у окошечка, листок свой со стишком на стол положит и сидит над ним. Чиркает что-то, сутулится. Над недочетами работает. Не смей в такое время к ней подойти, отвлечь… Или уронить что-нибудь, или что… Ладно бы полезное рукоделие какое-нибудь делать, котят в рамочке вышить цветными нитками или розу… Нет, ей, вишь, образ надо… А так-то она хорошая была… Я теперь вот думаю, ну и пусть она, бестолочь косорукая, жгла все да проливала… Много таких-то на Руси. Живет такая вот бестолочь, толчется меж людей — да так и протолчется заодно со всеми всю жизнь, детей кое-как народит, а уж они сами вырастают… Они в одиночку погибают, бестолочи эти, а когда все вместе, оно и ничего, незаметно…
В это время вылетела со стуком фанерка из форточки, струя сырого воздуха мягко ударила с улицы, застучали капли по жести, и через секунду ровный и сильный шум дождя наполнил утлое обиталище Павла Петровича. Он замолчал и задумался, и казалось, не слышал никаких звуков. Взгляд его был тускл и печален, словно он видел теперь что-то особенно горестное, навек въевшееся в память. Павел Петрович преклонил свою тяжелую голову и продолжил прерванный рассказ:
— Книжку издала. Стишков-то… Страшная это была книжка. Глеб Павлиныч ей устроил где-то за свой счет напечатать. То есть счет-то мой был, денежки мои, а он уж устроил как-то там… Типографию нашел, кому взятку сунуть, кому на лапу положить… «Глеб Павлинович все ходы знает!..» Это потом вскрылось, что надул он ее… Да так надул, что и дом отцовский под Калугой ей пришлось после продать, чтоб с долгами расквитаться… Ему же и продала. Мне и тогда подозрительно было, я ведь кое-что в сметах кумекаю. А она мне: «Не смей пятнать честного человека своими плебейскими подозрениями!..» Позвольте, когда прямой расчет: столько-то работа стоит, столько-то бумага — это все очень просто… Нет, и слушать не хочет… «Ступай вон, мерзавец!..» Э-хе-хе-е… То три рубля десять копеек, а то семнадцать сорок — есть разница? Да еще проценты… Но не в этом суть. Дочурка у нас, Машенька, чистая душа, доброе сердечко… У тетки теперь живет в Костроме, у сестры моей. Злая тетка, страх!.. Вот она, жена-то, стало быть, банкет им устраивать взялась, в студии этой… Ну, поскольку денег нет, все на издание книжки ушли, пришлось подешевле изворачиваться. Торт с сушеными яблоками, пирожки собственного приготовления… А как она готовит, известно… А тут еще книжечка эта рядом на подоконнике, экземпляры стопочкой лежат, не до готовки… И дочурка, Маша, все ее утешает: «Ах, какая замечательная книжечка, мамочка! Просто прелесть!..» Доброе сердце… А жена в ответ: «Да, доченька, мы им всем теперь покажем!..» У нее врагов много стало в студии, завистников… Как книгу-то напечатали, пятьсот экземпляров… А Машка ей: «Да, мамочка, чудесная книжечка… Она так пахнет даже здорово…» Жена замолчала, а потом слышу: «Тебе бы, доченька, лучше ботики к зиме купить, да вот видишь, все деньги на книжку ушли… А папа наш неудачник…» — «Ничего, мамочка, книга главнее…»
Представляете, каково-то мне это под дверью подслушивать?!
Павел Петрович снова поморщился, схватил себя за голову и стал раскачиваться, и, честное слово, я расслышал, как страшно скрипят его зубы.
— В другой раз, до книжки еще… Бывало, Машка спросит у нее добавки к обеду или сладкого чего, а она в ответ: «Нету, доченька, папа не заработал…» И на меня смотрят обе. Молча смотрят. У меня сердце крепкое, а тут схватит так с перебоем, скрутит, хоть собакой лай… Убегу в другую комнату, плюхнусь на диван лицом вниз, ничком… Не по-мужски, конечно… Ну а как же я денег этих добуду, если у нас вся кафедра политэкономии развалилась? Ну ладно. Банкет, стало быть, у них. Напекли пирожков, горелых половина. Они эти горелые в середину попрятали, как будто не обнаружатся… Скандал вышел, в общем. Какая-то у них там завистница возьми и ляпни, что, дескать, «каковы пирожки, таковы и стишки». Складно вышло как-то и очень обидно: «пирожки — стишки»!
А этот черт их, Глеб-то Павлинович, посмеялся еще… Словом, вернулись они с банкета, и была у меня ночка, я вам доложу…
Павел Петрович скорбно усмехнулся одним углом рта, снова наморщил свой пористый, красноватый нос, пошевелил седыми, собачьими бровями, которые росли у него двумя кустиками, резко поднялся с места и тотчас же согнулся, схватившись за поясницу. Постоял так некоторое время, успокаивая застарелый радикулит, затем медленно распрямился и, протянув руку к аптечному ящику, извлек все-таки оттуда початую бутылку горькой.
— И к этому она меня приучила, — пожаловался Павел Петрович, избегая смотреть мне в глаза.
Раскрутил содержимое бутылки и жадно припал к горлышку. Я привстал со своего сиденья, смотрел, как мощно ходит его кадык, проталкивая отвратительное пойло в горло, и чувствовал, как мой кадык тоже совершает подобные же механические движения. Я даже чувствовал вкус этой теплой, горькой, едкой отравы, которая вливается сейчас внутрь несчастного Павла Петровича. Рука моя сама собою потянулась вверх, в направлении пьющего Павла Петровича, и застыла на весу… Павел Петрович, однако, ничего мне не оставил, допил все сам до последней капли и обтер губы рукавом драпового пальто. Того самого, что я же накануне нашел за насыпью и принес ему в подарок.
— Так что, дорогой мой, никогда не женитесь на поэтессах! — с чувством, повеселевшим голосом воскликнул Павел Петрович, вновь усаживаясь на ящик. — Иначе и сопьетесь, и жизнь ваша пойдет насмарку… Бойтесь, бойтесь богини Гебы.
Я ничего не отвечаю. Меня, признаться, давно удивляет, как это Павел Петрович, при его уме, хватке и сноровке, так и не понял, что давно жена его искала рифму к этому Глебу, да… Но, как водится, муж последним узнает. Иной раз Павел Петрович бывает мало того что прижимист, но и чрезвычайно недогадлив. Ведь вот же я, сидящий перед ним, тоже человек без жилья, ни на какой поэтессе женат не был, а ведь все равно жизнь моя пошла насмарку, без всякого вмешательства богини Гебы. Из дома меня выписали, выгнали, и вот я тоже здесь… Но история моей жизни это отдельная повесть. И повесть эта совершенно обычна. Так что я предпочитаю, в отличие от Павла Петровича, об этом помалкивать. Да и не умею я, признаться, так складно и жалостно рассказывать, как делает это Павел Петрович.
Голова Павла Петровича медленно клонится, через минуту он засыпает и шумно дышит во сне.
Из угла, пошуршав бумагами, выходит Лариска, ручная крыса Павла Петровича, которая меня недолюбливает. Она смотрит на меня холодными глазками, смотрит на Павла Петровича и, осторожно перебирая когтистыми лапками по деревянной балке, переходит в другой угол.
Дождь между тем совсем утихает, редкие капли падают в алюминиевый таз, а я сижу напротив спящего Павла Петровича, сижу и ни о чем не думаю. Только чувствую, как медленно и печально течет время на земле.
Идти мне, в сущности, некуда, и потому я сижу будто бы в какой-то долгой и терпеливой очереди в какой-то, что ли, кабинет, бог весть… Это, признаюсь вам, довольно странное состояние — когда жизнь полностью прожита, но почему-то все еще по-прежнему длится, и длится, и длится…
Тотчас же после выборов негодяй воздвиг себе в центре города особняк из красного кирпича. На народные средства. Вокруг забор — высоченный, чугунный, каслинского литья. Внутри — баня с бассейном семь на восемь. Молдаване рыли.