— Вы пожнете плоды своих трудов в райских кущах, — утешил мэра священник.
— Не нужно мне никаких утешений, — холодно ответил мэр. — Достаточно моей убежденности и похвал добрых земляков. Однако меня возмущают приверженцы, которыми, судя по всему, обзаводится этот шарлатан.
— Можно ли говорить, что это приверженцы? — спросил дон Эваристо. — Разве они не могут оказаться искусителями, посланными подвергнуть испытанию его тщеславие?
— Мысль, что есть смысл его искушать, для меня еще более невыносима.
— Разве нет смысла искушать всех нас?
— В таком масштабе?
— Ну что ж, в конце концов дон Жуан кажется нам человеком, который больше всех в истории подвергался искушениям, но не потому ли, что он неизменно поддавался им? Разве мы все не подвергаемся искушениям, и, однако, разве наше религиозное воспитание не побуждает нас им противиться?
— Пожалуй, — согласился сеньор де Вильясека, тут же вспомнив о своей любовнице.
— Какого дон Хуана вы имеете в виду? — спросил сержант Кабрера, разбиравшийся в родословных особ королевской крови.
Эта безмолвная война между не подозревающим о ней поэтом и кликой его критиков продолжалась до весны пятидесятого года, когда одно из решений герцогини де Торрекальенте вызвало нашествие, не уступавшее в своих скромных масштабах по значительности нашествию вестготов много столетий назад.
Герцогиня была пышногрудой дамой, полуамериканкой-полуполькой, в молодости она слегка походила на прославленные портреты другой, более известной герцогини, которую Гойя писал и одетой, и обнаженной. Словно бы для компромисса между обоими портретами и достижения таким образом наибольшего сходства и утонченности, она одевалась так фривольно, как только позволяла ее полнота.
Герцог был начисто лишен индивидуальности строгостью воспитания и, хотя очень походил на короля Эдуарда Седьмого, сжавшегося в ужасе перед непочтительным южноамериканским индейцем, рот открывал лишь затем, чтобы кашлять. Ростом он был всего чуть-чуть ниже пяти футов и являлся испанским грандом. Среди его немногочисленных достижений наибольшего внимания, пожалуй, заслуживало то, что каждый охотничий сезон он убивал одну-двух крохотных пташек и спал на заседаниях всевозможных комитетов. Герцогиня, чью свободу муж почти не ограничивал, заседала в большем числе комитетов, чем он, и особенно деятельной была в совете Общества защиты животных. Именно ей пришла в голову блестящая мысль организовать бой быков ради содействия своей излюбленной благотворительности, и она смогла заинтересовать своими добрыми делами двух знаменитых тореро. Кордобано Четвертый, известный повсюду своей царственной мрачностью, а в более ограниченных пределах — зеленым «понтиаком» с открывающимся верхом, одной из новейших машин на всем полуострове, согласился выступить, как и Эль Чаваль де Каракас[5], покрытый сетью шрамов венесуэльский матадор невероятной смелости, лицо его было изрыто жуткими кратерами, будто луна.
Затем дона Хесуса Гальего-и-Гальего, одного из самых эрудированных специалистов по корриде, осенило, и он предложил устроить это доброе дело не в Мадриде, который, по его выражению, «осквернили turistas Norte-americanos[6]», вновь открыть историческую арену в Альканьоне, «часть нашего patrimonio nasional[7], что превратит это событие в чисто испанское, где с испанскими быками будут сражаться испанцы, — тут он запнулся перед членами комитета, — позвольте напомнить, что Венесуэла входит в сферу нашего культурного и тавромахического наследия — испанские тореро перед испанскими зрителями ради блага испанских животных».
Аплодисменты были до того бурными, что тот, кого многие считали величайшим из живущих тореадоров, Рафаэлито, тут же решил вновь возвратиться на арену, выступить третьим. Он и дон Хесус, обливаясь слезами, обнялись, члены комитета разразились громкими одобрительными возгласами, несколько китайских мопсов, сидевших на коленях аристократических хозяек, судорожно залаяли. Рафаэлито несколько месяцев назад в третий раз покинул арену, ему было двадцать четыре года. Недавняя кинопроба его в Голливуде на роль пророка Исайи окончилась неудачей. Он не говорил по-английски.
Очередным шагом герцогини де Торрекальенте стало посещение Альканьона. Она поехала туда вместе с доном Хесусом, Рафаэлито и своей приятельницей, графиней де Сумайор, полуангличанкой-полуитальянкой. Они встретились с сеньором де Вильясека в ратуше, и после обеда в дружеской обстановке компания, к которой присоединились дон Эваристо и сержант Кабрера, пошла осмотреть арену. Рафаэлито бросил шляпу на горячий песок, снял пиджак и, держа его перед собой вместо плаща, исполнил несколько изящных пассов перед воображаемым быком, остальные тем временем выкрикивали: «Оле!».
— Какая атмосфера! — воскликнул он, завершив свое представление великолепным смертоносным ударом. — Казалось, духи былых поколений афисионадо[8] глядят на меня оценивающе, недоверчиво. Я словно бы слышу их аплодисменты из могилы.
Герцогиня закрыла глаза.
— Да-да, я теперь тоже слышу.
— Нужно быть совершенно невпечатлительным, чтобы не услышать, — добавил сеньор де Вильясека.
— Наверно, слышите, как женщины выколачивают стираное белье о мост, — сказал сержант Кабрера.
Дон Хесус откашлялся.
— Эта коррида будет поистине классической. Соберутся сливки общества. Необходимо как-то обеспечить чистоту нашего празднества, постараться не допустить на него никаких иностранцев.
— Иностранцы сюда не приезжают, — сказал сеньор де Вильясека, — за исключением журналистов, берущих интервью у этого шарлатана-англичанина, сеньора Стилла.
— Поскольку коррида, на которой появлюсь я, совершенно особая, — вмешался Рафаэлито, — думаю, на ней должен выступить рехонеадор[9], это явится своего рода затравкой к главному событию.
— Для затравки у тебя уже есть Кордобано Четвертый и Эль Чаваль, — сказал дон Хесус.
Рафаэлито нахмурился.
— Не пойдет. У Кордобано нет ни изящества, ни страсти, ни мужества. Эль Чаваль искушает судьбу, демонстрируя бесстрашие. Чтобы начать корриду со вкусом, нужен всадник, рехонеадор. Что может быть более подобающим для дела, к которому мы привлекаем внимание, чем всадник, сражающийся с быком?
Герцогиня с графиней были готовы согласиться.
— Лошадь такое грациозное животное, — заметила графиня.
У сеньора де Вильясека вспыхнули глаза.
— Разве не будет подобающе, — сказал он, — если я, как мэр этого древнего города, первым появлюсь на арене?
— Ради всего святого, будьте осторожны, — взмолился дон Эваристо.
— Мы знаем, что вы сведущи в искусстве тавромахии, — сказал дон Хесус, — но приходилось ли вам сражаться с быком, сидя в седле?
— Не раз. Я лучший наездник в Андалусии, — раздраженно ответил сеньор де Вильясека со всей скромностью, на какую был способен. — Моя молодая кобыла, Палома, не знает страха и выезжена в самых изощренных методах haute ficole[10]. Ее мать пиппизандер[11].
— А отец, — сказал сержант Кабрера, — конь, которого я хорошо знаю. Обрадор.
На лице дона Хесуса отразилось сомнение. Он закурил огромную сигару.
— Сам алькальд откроет наше празднество — что может быть более традиционным? — сказал Рафаэлито. — Празднество это, не забывайте, народное, корни его глубоко уходят в землю нашей страны. Только в последнее время, начиная с Бельмонте и Хоселито, оно обрело утонченность и благородство. Истоки его простые, вульгарные, грубые. Когда была построена эта арена, оно было еще испытанием силы и смелости, а не искусством, как сейчас. Что может быть уместнее, чем честь, отданная славному прошлому Альканьона его первым лицом, дилетантом, храбрым испанцем, который компенсирует самоуверенностью отсутствие стиля?
Сеньор де Вильясека с ненавистью взглянул на Рафаэлито, поскольку собирался продемонстрировать безупречный стиль, но промолчал, так как этот знаменитый человек, очевидно, старался по-своему убедить гостей. Дон Хесус по-прежнему не выказывал особого энтузиазма. Когда все покидали арену, он отвел Рафаэлито в сторону и негромко спросил:
— Что, если он оскандалится?
— Очень на это надеюсь, — улыбнулся Рафаэлито.
— Как?
— Люди не ценят нас по достоинству, — заговорил матадор, его красивое лицо было холодным, злобным. — Считают нашу работу пустячной. Ждут большего, чем мы можем дать. Даже танцор на проволоке делает вид, будто падает, чтобы подчеркнуть опасность своего ремесла. Мы не можем делать этого, так пусть сделает за нас кто-то другой. Если он пострадает, это напомнит толпе, что бой быков не балет, а игра со смертью.
Лицо дона Хесуса омрачилось.
— Жестокая надежда, — произнес он.