«Толстая», — сказала Анна. Мы смотрели на них сзади. Она всегда была такая. Даже тогда, на Речной, когда ездили на ту сторону, она уже была со всеми делами, у Папаши тогда ничего не было. То есть было, конечно, но все это пребывало как-то врозь, в непрерывном вращении, и держалось, казалось, на ремешке шортов. «Знаешь, Варя, — говорит Мариванна, когда видит их рядом, — если этот ремешок перетрется или порвется, то, наверно, ноги разбегутся, а руки залезут на дерево. По-моему, мы его неправильно кормим. Вот какие должны были дети у порядочных людей». Но мы тогда ничего не понимали.
Мы даже не обращали внимания, что за фуражка у перевозчика. У лесника тоже была какая-то кокарда, и рыбаки носили «крабов». Только кому это интересно — они же не военные.
А один раз, когда все вместе ездили на ту сторону и только отчалили уже оттуда, мы сначала увидели, что Веранда вытаращилась на перевозчика, а уж потом услышали:
И машинисту молодому
Кричит кондуктор тормозной.
Она, наверно, испугалась, что эта песня про что-то такое, про что нельзя всем слушать, да и мы никогда не видели, чтобы он пел. А он еще все время поглядывал на ее девчонку.
Он смотрит туда, на весло, и поет, а потом посмотрит на нее и дальше поет:
И вдруг вагоны затрещали,
Свалился поезд под откос.
Три друга мертвые лежали
И не похожи на себя:
Один раздавлен паровозом,
Другой ошпарен кипятком,
И, посиневший от мороза,
Лежал кондуктор тормозной.
А когда вылезали, он говорит, будто отвечает: «Нет, нет, а почему? — этого не скажу. Увольте — не имею права. Но я скоро должен ехать в управление, и если разрешат, то тогда скажу» — хотя его никто ни о чем не спрашивает: всю дорогу глядели по сторонам и помалкивали, даже на нас не орали, чтобы мы не свалились за борт.
Тут-то все и увидели, что у него на фуражке скрещенные молотки.
«Ну, Варя, — смеется Мариванна, — как тебе наш специалист-невропатолог?» Веранда оступилась с мостков у перевоза, и теперь они смотрели, как она вешает сарафан.
Они внезапно остановились, так что мы чуть на них не налетели. Она как вышла из будки, так все держала книжку, и палец между страницами. Навстречу махали: мол, обратно! обратно! — какая-то старуха указывала в конец улицы, туда, где обычно синеет, а там поперек дороги стоял грузовик и все загораживал непрошибаемым бортом. Сначала никто ничего не понял, потому что она не говорит по-русски.
Анна сказала: «Это та, что живет на „песках», у нее — розы и старый „Москвич"». Тетки из санатория тоже было остановились, но переглянулись и припустили узнавать, что там, а их кавалеры, завидев такое дело, повернули к аптеке — и в «Маяке» можно пропустить утренний стаканчик, правда, не с видом на море, но, слава богу, можжевеловка — везде можжевеловка.
Они, видно, устали от пустопорожнего флирта и посмеивались над тетками, которые забегали как молодые, когда почуяли солдата. Понятно, что это не простой грузовик, когда за квартал висит «кирпич».
Мы решили пойти направо, мимо колхозного санатория, мимо клумбы, где поставили купальщицу. Папаша уверял, что из-за такого соседства убрали пионерлагерь и перенесли в лес, чтобы ни один пионер не мог добежать сюда и поглядеть на непристойное, так, чтобы там не заметили его отлучки.
«А я все думаю: что она мне напоминает?» — сказала Анна.
Тут еще больше иголок на асфальте, а чухонский камень и вообще весь засыпанный. Это за два дня, пока штормило. Сегодня должно быть тише, потому что ветер переменился.
Папаша стал ей что-то рассказывать про камень, хотя все на табличке написано, да и вид у него такой, что еще когда никакой таблички не было, мы и то сами догадались, что это за штука. Ясно, что его притащили сюда к дороге от греха подальше: кровь-то с него не смывается. Правда, Мариванна говорит, что кровь не может так долго сохраняться, что ее через сто лет не определишь и специальным анализом. Только мы думали, что эта не такая уж старая кровь. С чего бы его сюда притащили?
Нас там тоже завернули.
Можно, конечно, попробовать у метеостанции, но там надо перелезать забор. Раньше его не было. Так и ходили: от Семеновых, через овраг, мимо «гуковой» собаки, которая, если не надо было кидаться на забор и рычать на прохожих, катала по лужайке самый настоящий стеклянный шар, потом — дом престарелых, и лезь наверх по горячему песку на кручу, по вереску, туда, где над сизыми кустами, выше сосен, шевелятся флюгера.
Теперь уже осень, а тогда мы тихо пробирались по свистящей осоке среди всяких треножников и столбиков, перешагивали градусники в песке, чтобы пройти мимо женщины, лежащей беспримерно и спокойно прямо под солнцем, вызывающе открыв ему одно место и розовые кружочки, с которых мы не сводили глаз. Мы не могли ее потревожить. Она смотрела над собой и ровняла песок.
Так и мы завидовали чайкам, сияющим над головой, набирающим высоту, чтобы кинуться в пропасть, в погоню за сейнером, уходящим на ветер к той голубой линии, и мы бежали вдогонку, по осыпи гигантскими шагами, орали и махали рубашкой. Оттуда весь пляж видно.
Анна сказала: «Если бы не эта корова, мы бы давно уже все узнали». Только вряд ли, там, у богадельни, тоже маячит зеленый фургон.
Два дня нельзя было выйти на море. А сегодня светло. Метелки чиркают. Повезли сломанные ветки. У базара, говорят, упала сосна, на курзале порвало железо и еще что-то.
«Все равно у него ничего с ней не выйдет», — сказала Анна и зашла в посудный магазин. Ей там один сифон понравился, все ходит на него смотреть.
Рыбаки кричали через дорогу своему штурману: «Толя, Толя, не опоздай на судно!» — а Толя тоже рулил в посудный, но совсем не за сифоном, — за витриной ему навстречу повернулась заведующая. Она уже знает, зачем он идет, потому что заметила, что ветер переменился, потому и усмехается, наверно: «Какие вы все-таки с утра — пацаны».
Мы как будто устали. Скорей дойти, или сесть, или лечь, или что-нибудь съесть.
На зависть нам, прошуршали гонщики.
Лариса Аркадьевна так и держала палец в книжке. «Вот, — сказала она, — никак не могу одолеть. А дома совершенно не будет времени».
«Ну-ка, ну-ка, — сказал Папаша. — О!»
В светлом парке на лавках сидели те самые кавалеры с газетами, но даже отсюда было видно, что они заняты более серьезным делом. Наверно, в «Маяке» кончилась можжевеловка.
Раньше там, у пруда с лебединой беседкой, мы лазили за кедрами, которые охранял Карлуша. Его боялись даже рыбаки. Он въезжал прямо в драку, всех хватал и увозил очухаться. Мы дразнили, что у него в кобуре не пистолет, а сосиска, а он говорил, что ему не нужно пистолета, потому что у него есть — вот, и он хлопал по широкому баку М-72. Он его, казалось, никогда не выключает, и, где бы мы ни шатались, что бы ни замышляли, всегда слышали, как бухают где-то цилиндры, и знали, что от него не удерешь.
Он выворачивал нам ниппеля, а мы разглядывали солдата в середине Красной Звезды, приделанной к его гимнастерке.
Но когда удавалось, мы привозили за пазухой синие шишки, тяжелые, истекающие смолой, и выковыривали прозрачные ядрышки, пахнущие карандашами, пока не склеивались пальцы. Потом нас терли одеколоном.
Папаша как-то спросил Анну, помнит ли она там черных лягушат? После дождя их бывало полно у пруда. Даже страшно — сколько их. Куда они шли? Маленькие-маленькие, черные, лезут в траве, по дорожкам, на шоссе. Карлуша говорит, что их нельзя убивать, потому что они с неба. Мы еще думали: как же они не разбились? почему только в светлом парке?
Но Анна помнила только змею.
Она нас догнала у самого «Маяка». Оказывается, она купила сифон.
Слухи про карпа подтвердились. На втором этаже все шипело. Кухня спешила, но не поспевала. Ползала еще только поглядывали на дверь и переговаривались. Все явились пораньше, потому что известно: не успел и — привет. Как говорится, опоздавшему — кость.
Говорили разное. Тетки кричали, что снимают кино, потому, мол, пляж и закрыли. Другие шепотом уверяли, что пожаловали какие-то «шишки». А один из этих, которые пилят у себя за забором, прикончил рагу, утерся и сказал, что все это — чепуха, просто там чего-нибудь разминируют, например бомбу или целый склад, иначе зачем столько солдат в дачном месте в мирное время? «Вот, я помню, в пятьдесят восьмом, — сказал он, — У нас там, в одном месте, тоже в сентябре, тоже разминировали Фугас, килограммов на двести, так всех эвакуировали, два квартала».
Но тут сзади кто-то кашлянул: «Простите, коллега. Мне думается, что здесь такого не было и никогда быть не может. Разумеется, хотелось бы знать, почему? И знаете, почему? Потому что, останься там, на пляже, от войны хоть какой-то металл, вот эти молодые люди, еще будучи нежными крошками, раскрутили бы его по винтикам, утащили бы на чердак или, как они тогда выражались, гробанули бы на месте безо всякой эвакуации». Мы обернулись. Навстречу нам блеснул желтый глазок «роллейфлекса».