— Но посмотри, каково, — говорила еврейка приятельнице. Впечатление такое, что этот мальчик САМ ПРИ ВСЕМ ПРИСУТСТВОВАЛ.
Вот что он написал о Наполеоне:
«Диктатор и либерал, революционер и консерватор, атеист и верующий, созидатель и разрушитель одновременно, и в этом заключается его родовое отличие от людей одномерного мышления. Но ведь истина — только тогда истина, когда она охватывает противоположности.
Стоило ли так бешено сопротивляться Ему, чтобы спустя чертову дюжину лет выходить на Сенатскую площадь? Наиболее проницательные (Лермонтов, например) впоследствии прекрасно поняли, что победа над Ним была Пирровой победой человечества.
В 1811 году Он имел все. Но не мог спать, ворочался, вскакивал в бреду. Звезда влекла его на Восток. Мы не поняли Его. Это Он — то насильник, каравший мародеров и обращавшийся к солдатам Великой армии: „Не обижайте добрых крестьян“? Многие сложили головы в нелепой борьбе с Ним, чтобы потом другие начали еще более нелепую схватку с режимом. А нельзя ли было найти способ более благоприятного соединения этих начал и покончить с рабством? История знала примеры и более „странных сближений“.
Мне нравится беспорядок в одежде, порывистые жесты, подлинная страсть, как все это было в Нем, то есть то, чего сегодня уже не встретишь.
Философ. Своему Орленку Он советовал, чтобы тот занимался философией истории — единственной реальной философией. Так ли Он был не прав, приравнивая Канта к шаману Калиостро? Неужели все философствование заключается в словесной эквилибристике? Важен незаметный обман, а не поиск истины! Неужели, чтобы обосновать „лишь звездное небо над головой и нравственный закон внутри меня“, надо исписать тома? Как не любил Он схоластики! И Гете, как бы вслед за Ним: „Я никогда не могу оставаться в чисто спекулятивной области… и посему тотчас же ускользаю в природу“.
К чему сводятся обвинения против Него? Они — в словах Раскольникова о „настоящем властелине“, который громит Тулон, устраивает резню на улицах Парижа, забывает армию в Египте, тратит полмиллиона человек в московском походе и отделывается каламбуром в Вильне.
Великий Гете восклицал: „Оставьте моего императора в покое!“».
Как такого можно было принимать в комсомол? Удивляться этому, впрочем, не приходится. Да и сам он понимал, что входить в опасную категорию «несоюзная молодежь» вовсе ни к чему. Выучив наизусть Устав и опоздав к началу церемонии, запыхавшийся Композитор вбежал в залу. На вопрос «Почему вы решили вступить в комсомол?» дал совершенно позорный ответ: «Все вступают, и я вступаю».
— Очень слабая подготовка, — с сожалением заметил принимающий. — Ну ладно, мы надеемся, что вы нас не подведете.
Пришло время, и наш герой влюбился. Она была одного с ним возраста, волосы имела темные, ноги удивительно стройные и формы тела достаточно пышные. Нравом она обладала вспыльчивым, но к труду была приучена. Композитор, этот человек-машина, работавший по 17 часов в сутки, подчинил ее своей дисциплине. Природная человеческая лень уступала под напором язвительно-саркастического ума и безжалостной организации.
Ровно через год после женитьбы родилась дочь. Он и хотел дочь. «Мальчик — это такой же, как я, а девочка — это какое-то чудо», — писал Композитор жене в больницу.
Чем он был занят в это время? Учеба, наука, шахматы, общение с невестой, а затем женой. Новой страстью стала философия. Гегель и Маркс. Позже пришли русские мыслители.
В армии служить не пришлось. Пройдя двухмесячные военные сборы в лесах Тверской губернии, он стал младшим лейтенантом артиллерии. Спустя несколько лет в документах появилась новая запись — ЛЕЙТЕНАНТ АРТИЛЛЕРИИ.
Профессора наперебой предлагали остаться в аспирантуре, но он выбрал самое трудное — производство. Работал самозабвенно, не позволяя малейших послаблений. Из хрупкого мальчика превращался в мужа.
Композитор пребывал в ожидании чуда, он интуитивно ощущал приближение каких-то удивительных событий, в которых ему будет отведена не последняя роль.
2.Когда дочери исполнился год, Композитор поехал отдыхать на Черноморское побережье Кавказа без жены и ребенка, что вызывало по меньшей мере недоумение близких и знакомых.
Он грелся на солнце, наслаждался соленой водой с плавающими водорослями и наблюдал за летающими над волной чайками лишь несколько дней. На десятый произошло чудо. Он испытал ранее невиданное состояние, которое хитроумные психологи называют «Сатори» (озарение).
«Джонатан был первой чайкой на земле, которая научилась выполнять фигуры высшего пилотажа.
Он хотел научить этому других чаек и однажды обратился к ним с речью: „Мы живем, чтобы познавать, открывать новое, быть свободными! Дайте мне возможность, позвольте мне показать вам, чему я научился“. Но Стая не поняла его и отвергла его стремление к познанию и свободе. И тогда чайка по имени Джонатан Ливингстон приняла решение покинуть Стаю и начать прокладывать собственный путь. И вот однажды его позвали в новую дорогу: „Ты можешь подняться выше, Джонатан, потому что ты учился. Ты окончил одну школу, теперь настало время начать другую“. Эти слова сверкали перед ним всю его жизнь, поэтому он понял, понял мгновенно. Они правы. Он может летать выше, и он полетел с ними».[2]
Композитор, глядя на чаек, танцующих по волнам на расстоянии ста метров от берега, вдруг ощутил себя ящерицей, с которой спадает кожа. Страх, изумление, трепет, теплота, сменяющаяся ознобом — чувства, которые он испытал в считанные секунды. Он вскочил, не зная что делать. На пляж он пришел совсем недавно и уходить было неразумно. Но наш герой понял, что находиться в неподвижном состоянии он долго не сможет, купание также не принесет успокоения. Только быстрое движение может сейчас послужить лекарством. Он быстро оделся и побежал вдоль берега. «Вот оно, вот оно», — пульсировало в висках.
Добежав до своего номера, Композитор извлек из чемодана бумагу, авторучку и начал судорожно писать. Последние четыре дня он не ходил на пляж. Работа была сделана за три дня, четвертый целиком ушел на переписывание готового набело. Мысли были ясными, он никогда доселе и очень редко впоследствии ощущал подобное единение с природой и желание выплеснуть из себя энергию. Было ли это по Фрейду?
Вернувшись домой, он торжественно извлек из чемодана текст и приказал жене напечатать. Та не увидела в этом большого смысла, но молча повиновалась.
— А что ты с этим собираешься делать? — осторожно спросила она.
— Направлю. — Композитор перечислил адреса, на которые возлагал особые надежды.
— Ничего не выйдет.
— Выйдет!
Он показал родителям, но не получил моральной поддержки. Композитор начал в одиночку пробивать стену — посылал тексты в адреса массовых журналов и с замиранием сердца ждал ответа. Через семь-восемь месяцев приходила отписка в несколько строк.
Это была его тайная жизнь, реальная же продолжалась своим чередом. Сколь естественным для Композитора было вступление в партию, столь же логичным был выход из нее. Он сделал это громко, произнеся антикоммунистическую речь на собрании в присутствии вышестоящего партийного начальства. Голос против обыкновения дрожал. Сказал в числе прочего про репрессированного деда — отца матери. Примеру последовали другие. Ему угрожало увольнение, но директор не решился на столь вызывающие действия. Повышения же больше не давал.
Возникли сложности с диссертацией — слишком резок был Композитор в общении с профессурой. После загранкомандировки стали мучить звонками комитетчики.
Впервые пришла мысль — УЕХАТЬ. К этому моменту количество, что называется, перешло в качество. Разочарование во всех государственных, идеологических институтах, а также «хранителях высокой нравственности» — полнейшее. Выхода, казалось, не было. К этому добавился разлад в семье. Мелкому фрондерству в треугольнике жена-теща-родители конца не было. Композитору решительно надоела эта дипломатия штопаных костюмов. Появилось жгучее желание одним ударом разрубить узел.
Он взялся за дело с присущей целеустремленностью. Но наступило время знаменитых демократических митингов.
Собирались у Парка Культуры. Композитору еще никогда не приходилось видеть такого количества людей одновременно. Шли по Садовому кольцу. Действо было под стенами Кремля, на Манежной площади. Дьяволы революции носились в воздухе. Но ощущения величия, торжественности у Композитора почему-то не было. Не было и чувства единения с теми, кто стоял рядом с остроумно намалеванными лозунгами.
Воля к власти одних и напрасные надежды других — вот как для себя определил он смысл происходившего.
Он стал частым гостем у посольств англоязычных стран, просчитывая различные варианты осуществления намеченного плана.