1
Жарким летним вечером молодая девушка покинула свой душный, пропахший жакарандой и магнолией дом в районе Жардэн. Здесь, в Жардэн, жили одни богачи, и слугам, которых они нанимали, приходилось приезжать издалека, но кого волнуют те два часа, которые потратят на дорогу от дома до работы садовник или повариха. Сан-Паулу — большой город. А в сезон дождей автобусы тащатся еще медленнее.
Итак, девушке захотелось покататься, она вышла из дому, села в машину матери, на полную катушку врубила тоскующую по нибелунгам Бьорк, совершенно не рифмующуюся с тропическим климатом. И покатила, со слезой в голосе, на грани истерики подпевая Бьорк, злясь не на кого-то, но на собственную беспричинную тоску.
Сперва по Набережной вдоль Тьете, потом — через реку, к кварталу Морумби, мимо домов нуворишей… и сама не заметила, как въехала в фавелы, и не в Эбу-Эку, но в гораздо более опасный Парайзополис, на самом деле вовсе не райское, а скорее адское местечко, и оттого еще более притягательное. Самой ей и в голову не пришло бы заехать туда, во всем виноват автомобиль, автомобиль и музыка. Автомобиль встал, и она очутилась, вместе со своим страхом и жалобным, молящим о пощаде голосом Бьорк, среди вонючих стен; лунный свет отражался в гофрированном железе, и голоса, смешавшись с деланным смехом, звучащим из дешевых телевизоров, приблизились и окружили ее, не позволяя ехать дальше. Все случилось быстро, так быстро, что она не успела опомниться, закричать от испуга или броситься прочь. Она не знала, сколько их было, и больше всего винила себя не за саму поездку, а за дурацкую игру воображения, помешавшую ей сопротивляться происходящему: ей показалось, что она погружается в черное облако. Что черное облако окружает ее. Конечно, она кричала, и, конечно, ей было больно, но, когда с нее сорвали одежду, она услыхала визгливый смех, которого не сможет забыть; в нем скопилась вся ярость и ненависть мира, никогда для нее не существовавшего, такая глубокая, что, провалившись в нее, можно было утонуть, исчезнуть навеки; этот смех и визгливые, истерически подбадривающие друг друга, задыхающиеся голоса останутся с ней навсегда. Они даже не стали убивать ее, просто бросили, как ненужную тряпку. И наверное, хуже всего было то, как исчезли, постепенно замирая вдали, эти голоса, возвращаясь к своей жизни, в которой она оказалась случайным мелким происшествием. После, в полиции, ее спрашивали, какого черта она забыла в том районе, и она понимала: ей хотят объяснить, что она сама во всем виновата, но она-то знала, в чем виновата: только в том, что ей привиделось облако, хотя ни одно облако не станет срывать с тебя одежду, для этого существуют мужчины, вламывающиеся в твое тело и твою жизнь и оставляющие тебя в растерянности, от которой не освободиться. От которой мне не освободиться, потому что я и есть та девушка, потому что здесь, на краю земли, я лежу рядом с мужчиной, черным, как те, другие; с мужчиной, не назвавшим себя, с мужчиной, которого я не знаю и от которого должна уйти. Не знаю, порядочно ли я поступаю. Что тут непорядочного? Да хотя бы вот что: он не знает, зачем понадобился мне. И никогда не узнает. Могу ему только посочувствовать.
Я занимаюсь изгнанием дьявола. А он — утоляет свою похоть, трахаясь со мной. Скорее всего. По крайней мере, именно этим мы все время занимаемся. Одну неделю, предупредил он меня, не дольше. Он должен вернуться в свой mob — в свое племя. Только не сказал, в каком месте на бескрайних просторах этой страны живет его племя. Я не знаю, о чем он думает. Может быть, он мне тоже лжет. Хотя — как может солгать тот, кто почти совсем не говорит?
Он спит, а спящий не солжет. Он принадлежит к старейшему на земле народу. Больше сорока тысяч лет они живут здесь, трудно подобраться к вечности ближе, чем они. Как-то вечером, в Сан-Паулу, я поехала покататься и приехала сюда. Это неправда, но так я себе это представляю. Так думать нельзя, но никто не может мне этого запретить. Я смотрю на спящего рядом человека, он страшно молод, но мне кажется — он прожил тысячу лет. Он лежит на земле возле меня в позе спящего хищника. Но стоит ему открыть глаза, и он окажется древнее скал и ящерок, живущих в здешних пустынях, хотя ящерки движутся легко, словно ничего не весят, и потому не выглядят древними. Я пытаюсь убедить себя в том, что и это тоже ложь, но на самом деле все сложнее. Я попала туда, где у меня нет права голоса, где мой счет времени не соответствует месту. Иногда мы с ним уходим в пустыню, здесь почти сплошь пустыня, и он показывает мне вещи, которых я не смогла бы увидеть; он — словно сама земля: он знает, где найти воду, скрытую от меня, и я чувствую себя беспомощной перед лицом древнего опыта, позволяющего ему находить пищу там, где я вижу только песок, и понимаю: в тот вечер надо было десять раз подумать, прежде чем ехать кататься, тогда бы я не оказалась здесь. Я сбежала от черных, живущих в нашей стране, где все шумит, сверкает и движется, и попала сюда, в тишину.
Это все Альмут, из-за нее я здесь оказалась. Дед Альмут, как и мой, — немец. Мы, Альмут и Альма, вместе учились в школе, и до сих пор неразлучны. Мы развлекались, передразнивая неистребимый акцент дедов, попавших в Бразилию после войны и не желавших говорить о своем прошлом. Страдая от ностальгии, они почему-то не возвращались на родину, только подпевали Фишеру-Дискау и Kindertotenlieder,[7] а во время мирового чемпионата по футболу болели за команду Германии. Они никогда не рассказывали о войне, а наши отцы не желали говорить о них с нами. И вдобавок не желали учить немецкий. Нам-то хотелось бы выучить этот язык, хотя он просто уродский, на фиг им понадобилось менять женский род на мужской? Смерть — мужчина, солнце — женщина, луна — мужчина! Полный идиотизм, но звучит ничего себе, пока они не принимаются орать. Альмут высокая блондинка, все бразильцы от нее без ума. А я едва достаю ей до плеча, я всегда была ниже ростом, даже когда мы были маленькими.
— Мне это нравится, — говорит Альмут, — удобно класть руку тебе на плечо.
Мне она кажется очень красивой, но сама Альмут считает себя слишком высокой.
— Жаль, меня не назвали Брунгильдой, я могла бы стать новой праматерью германцев. Ты только погляди на эту грудь. Стоит мне выйти на улицу, и танцоры из школы самбы бегут за мной хвостом. Я-то не против. Только все это из-за тени.
Тень — любимая теория Альмут. В каждом человеке прячется тень. Где? В глазах. Позади глаз. Под кожей. Везде. А что она такое? Это тайна. Я смотрюсь по вечерам в зеркало, но ничего не вижу. Вернее, вижу только свое лицо. Не знаю, есть ли во мне тайна, самой этого не узнать.
— Трудно самому разобраться в своих мыслях, а если пытаешься высказать их вслух, трудно подобрать точные слова, всегда получается чуть-чуть не так и посторонним тебя не понять. Неприятно, конечно, но не надо этого бояться.
Не помню, когда мы впервые заговорили об этом. Нам было, наверное, лет по пятнадцать, но сам разговор я помню до сих пор. Она еще сказала: тень — это кто-то другой, живущий внутри тебя. Мы все всегда делали вместе, и первым бой-френдам, которых мы завели, это не понравилось. Часами валяясь в гамаках на веранде, мы обсуждали, чем займемся в будущем. И наконец договорились изучать историю искусств. Она займется современным искусством, я — Ренессансом.
— Меня тошнит от распятий и Благовещений, — говорила она. А я не могла с ней согласиться, хотя распятия мне тоже не очень нравятся, в них интересно одно: как по-разному справлялись с поставленной задачей разные художники; зато сюжет Благовещения просто сводит меня с ума. От одного вида ангелов голова кружится. Не важно, кто нарисовал их — Рафаэль, Боттичелли или Джотто, тут главное — крылья за спиной.
— Все потому, что тебе и самой хочется летать, — говорит Альмут.
— А тебе нет?
— Нет, мне не хочется.
У нее на стене висели Биллем де Коонинг и Дюбюффе, разваливающиеся на части тела и лица в исполнении кубистов, которых я не переношу. А у меня только ангелы. Так что Альмут называла мою комнату voliere.[8] Меня раздражает, говорила она задумчиво, что никак не понять: мужчины они или женщины.
— Они мужчины.
— Откуда ты знаешь?
— У них мужские имена. Михаил. Гавриил.
— Мне кажется, логичнее было послать к Марии женщину, чтобы сообщить о том, что она должна родить.
— Женщины летают по-другому.
Чепуха, конечно. Я ни разу не видела летящую женщину. Но некоторые вещи не обязательно видеть. Ангелы у Джотто ди Бондоне, которые привиделись ему пикирующими с кометы, летели так быстро, что оставляли в воздухе светящийся след, мешавший разглядеть их ноги. Женщине так разогнаться не под силу.
— Иногда мне снится, что я летаю, — сказала Альмут задумчиво. — Но всегда очень медленно, так что ты, может быть, и права. А как они приземляются?