Наступила на пятку, взялась за перила, встала. Другой на моём месте помог бы ей — в удовольствии под этим предлогом её полапать. Не знаю до сих пор: я стерпел или попросту струсил? Мой голос, звучавший для меня, словно чужой, прилипчиво просил:
— Обопритесь хоть...
Терпеливо, виновато произнесла:
— Большое спасибо... извините...
— Извиняться должен тот, кто бутылку расколол! — излился я с обращённой к неизвестному придурку угрозой.
Я непримиримо его поносил, а она, ступая на порезанную ногу, легонько опиралась на моё плечо. Так мы поднялись по ступенькам. Она опустила руку.
— Мне неудобно... правда. Извините, ребята, оторвала вас от дел. — Её тон сказал мне, что пора прощаться.
Я глядел на её лицо, готовое дрогнуть от раздражения, и стоял смирно, думая: скажет «до свидания?» Она улыбнулась одними губами, набросила на плечи полотенце и пошла к дому Надежды Гавриловны.
Ад с видом знающего, который не может не отозваться о легкомыслии, объявил мне:
— Увидишь — «скорая» заберёт. Температура, наверно, уже.
Тут с нашего огорода меня углядела мать и с неизменным подъёмом взялась вещать: какой я лентяй — ни полить грядки, ни прополоть.
Я возился на огороде, и дом Надежды Гавриловны почти беспрерывно был в поле зрения. С малых лет я знал все подходы к нему. У торца дома начиналась веранда с перилами, окрашенными небесно-голубой краской. Веранда заворачивала и тянулась вдоль задней стены. Снаружи к перилам подступал разросшийся крыжовник.
Мальчишками мы безустально следили: что будет? — когда у Надежды Гавриловны останавливалась парочка или молодая курортница, у которой, как правило, в первый же день появлялся поклонник, будь употреблено это слово вместо общепринятого, предельно прямолинейного.
Лишь только от деревьев и забора протягивались ночные тени, мы пролезали на участок. Если поселилась парочка — следовало с осторожностью, однако, и не мешкая, пробраться к веранде. На неё выходили задняя дверь и окно комнаты, которая сдавалась приезжим. Окно, по летней духоте, было распахнуто настежь, разве что натянута марля от комаров. В боязливом оцепенении мы внимали тому, что делала парочка...
Одиноких курортниц Надежда Гавриловна предупреждала: «После семи вечера будьте добры никого не пускать в дом!» Внимательные могли заметить, что «в дом» она произносила с особенным выражением. «Остальное меня не касается, — поясняла хозяйка и выводила квартирантку на веранду, которую принималась оглядывать, будто удостоверяясь: всё ли здесь на месте. Взгляд задерживался на раскладушке, что в сложенном виде была прислонена к стене. — Ну вот, — вносила окончательную ясность Надежда Гавриловна, — чтобы после семи — не в доме».
Курортница и её поклонник встречали ночь, сидя снаружи: на веранде у торца дома, где стояли стол, стулья. Овевая пару уютом, под навесом горела лампа в абажуре. Её несильный свет зажигал искорки в вине, когда оно журчало в стаканы, и подчёркивал темноту вокруг, дотягиваясь до травы за перилами. Двое, беседуя, замолкая, казались с расстояния всё более тихими, близкими друг другу в полном значения единодушии. Потом они вставали, чтобы удалиться «за дом», — на тёмную часть веранды. Зовом к жгуче щекотливой сопричастности долетал звук раскладушки, которую приводят в нужное положение. Нам оставалось прокинуться в кусты у перил...
Надежда Гавриловна имела слабость упоминать: у неё в доме порядок строже, чем в теперешних гостиницах. Её пробовали обескуражить ссылкой на всем известную раскладушку, на что Надежда Гавриловна отвечала оскорблённо: между прочим, у неё во дворе располагается уборная — может, по ночам и там проводить проверки?..
* * *
Я прополол все грядки зелёного лука, опрыскал купоросом яблони, ощущая лопатками, несмотря на привычку, выжаривающие лучи солнца. В небе млели облачка, и, казалось, какое-то из них вот-вот, наконец, заслонит пламенеющий диск, но этого, увы, не происходило.
Нинель, в сиреневом халатике, вынесла на веранду таз, а затем вместительный нагретый чайник. В то время как она занималась приготовлением к помывке, я опирался на забор. По ту сторону, вполовину его, поднимались стебли подсолнечника. Сразу за ними жарко золотились звёздочки огуречных цветков. Испарения струились вверх, или то веяло истомой счастья? А может — лишь истомой лени? Решившись, я позвал:
— Ну как порез?
Она взглянула с проблеснувшей мягкостью:
— Твой листок очень помог, спасибо!
Я чуть было не перепрыгнул через забор. «Твой листок...»— произнесённое погрузило меня в радостную растроганность. Я почувствовал, будто снова касаюсь руками её стопы... Сняв халатик, повесила его на гвоздь, вбитый в стену дома. Тело, не обожжённое солнцем, сияло нежно-матовым лоском, узкие полоски бикини были ярки, как свежеочищенная морковь. Она мыла голову, и мне мнилось повелительно-плотское, терпкое благоухание духов. Ну, а то, что рисовалось в воображении, не требует описания.
Она обмотала голову полотенцем и, словно в тюрбане, села на перила, вытянув ногу по крашеному брусу, опершись спиной о столб. Удивительно, что никто меня не позвал, ничто не побудило Нинель изменить позу, и, будто какая-то сила желала, чтобы ни малейшая мелочь не отвлекала меня от любования, — пролетавшая бабочка, попав в кадр, мгновенно опустилась на цветок и поникла крыльями.
Пекучее безветрие — только купайся! — царило и на другой день. После обеда эдак через часик я увидел — Нинель направилась к озеру — и кинулся в дом переодеться. Когда прибежал на пляж, вокруг неё уже топталась компания натасканных в обхождении курортных мужиков. На мой тогдашний взгляд, все они были «подстарки»: самому молодому не менее тридцатника. Нинель выдала, что не умеет плавать, и теперь они желали её учить — так и слышалось: «У вас чудесно получится! А водичка — как на заказ. Парное молоко!»
Подкатистее всех действовал Старков — отдыхающий, который наведывался к нам не первое лето и слыл в городке за человека не из мелких. Кто-то болтанул, будто он лётчик-испытатель, на что Альбертыч скучающе, словно его тянуло зевнуть, отозвался:
— Деятель в сфере «купи-продай».
Настоятельно желая, чтобы это оказалось правдой, я не мог не признать: рост, мускулы, лицо Старкова располагали видеть в нём образчик мужества. Не спорю: может, он им и являлся, но то, как красноречиво посматривали на него и местные очаровашки и курортницы, подбивало меня отчётливо фыркнуть.
Он стоял у воды возле Нинель, чуток не касаясь бицепсом её предплечья, и заботливо говорил:
— Настройтесь на приятное. Настроились? Смелее вперёд!
Я зло затосковал оттого, что она послушалась и пошла. Переступала с такой трепетной боязнью, будто погружалась в водоём впервые в жизни. Старков, пройдя дальше, обернулся:
— Дно ровное, да и я на что? Думаете, дам утонуть?
Она рассмеялась с покорной признательностью, за что я её почти возненавидел. Вода была ей до трусиков, он встал перед ней и ждал.
— Нет. Я не сумею! — мотнула головой, отступила.
Он протянул к ней руки:
— Я вас поддержу! Вам надо опуститься горизонтально и заколотить ногами — вот и всё!
— Вы со мной замучаетесь, я неповоротлива, как корова.
— А вот мы увидим. — Он прикоснулся к ней, и я мысленно вскричал: «Без рук!!!» Она не отстранилась, а только повела плечиком: уклоняясь едва-едва.
Все глядели на них с откровенной живостью. Старков, обойдя девушку, приложил ладонь к её спинке и подтолкнул. Она решительно окунулась, но тут же выскочила на берег.
— Ну не годна я... — сказала нагнавшему её Старкову так подавленно-просяще, что он озадачился.
Чуть позади меня, сбоку, остановился кто-то. Я увидел Генку Филёного. С его загорелой кожи стекали капли воды: он только что возвратился с дальнего заплыва, и его заинтересовало, почему скучковались курортники. Фигура Нинель, которая словно колебалась, прилечь на песок или нет, поглотила его внимание.
— Ого! — произнёс он восхищённо, но, спохватившись — не уронил ли себя? — продолжил уже насмешливо: — О-ооо...
«Иди тоже прикадрись!» — подумал я, говоря ему почему-то, как жалуясь: — Кажется, не глупая, а всё: извините, извините... корова я...
Он остро меня оглядел, с ухмылочкой, будто задавая себе вопрос, заметил: — Никак несчастье? — отнеся это то ли к Нинель, то ли ко мне.
Генка старше меня четырьмя годами, и я очень хотел бы уметь драться, играть в карты и держаться с девушками, как он: не отсидев, однако, в колонии... Мои представления об этом отрезке Генкиной жизни не окрашивала романтика — может быть, потому, что правда, проскальзывая в его рассказах, бывала горячевато чистой.
Он помнится мне упрямо отчётливо, память неприятно меня волнует; я снова и снова пытаюсь разобраться во всём, пусть и зная, что кончится это ничем. Хотя вру: я всего лишь клоню к тому, чтобы, отвечая не дающей покоя прихоти, привести историю Генки Филёного.