Потом, Кэт, были танцы “под луной”, и мы незаметно весь вечер были вместе. Я злилась, потому что видела в идиотских хихиканьях наших “напряженную работу мысли” — мне уже (!) подбирали кличку: ну, Кофейница там, или еще чушь какую-нибудь. Чайник насвистывал мне на ухо теории о развитии международного течения хиппи; говорил, что ему “наплевать на мнение толпы”, что недавно они купили гуся в деревне, свернули ему шею и сожрали, сжарив на углях в лесу. “Предсмертная агония этого гуся была не чем иным, как типажом всей человеческой жизни”. Меня чуть не вывернуло на это… А он следил (!) за моей реакцией. Ты, Кэт, знаешь — на моей физиономии не утаишь ни капли. Что меня удивило: моя реакция не то что не обидела, а даже понравилась ему!.. Гм… Регбусы и кроксворды.
Надоело про него…
Слушай, твой Левис, педагог наш разлюбезный, всех очаровывает: сочиняет песни, исполняет, из деревни носит всякую вкусноту. Чем больше он с нами в контакт входит, тем явнее к нему неприязнь Занозы. Завидует, наверное. Она тут уже со своей принципиальностью замучила нас всех: вчера были на поле, дождик заскулил, а машины должны были только через час прийти. Морось мелкая такая, пр-р-ротивная… Все с поля, конечно, под деревья, а Заноза валидолину закусила и пашет! Сдуреть. Вот только два таких шиза на поле и осталось — Заноза и… Чайник. Ну, она-то понятно, почему вкалывала — престиж пе-да-го-га и при-нцы-пи-альность прежде всего. А он? И так ежедневно две нормы делает. МНЕ этого НЕ понять и НЕ осилить. Никогда… Кончаю, Катюш. Пиши. Тощища тут зеленая с желтым, сурепка, одним словом. Только и радости — от тебя письмо получить да тебе письмо написать.
Жду. Целую».
«Здравствуй, Катя.
Письмо твое получила. Спасибо. Знаешь, ужасно хочу в Москву. Хочу пройтись по своей Юго-Западной, на церквушку нашу полюбоваться, хочу побыть частичкой толпы, наменять пятаков в метро, посидеть в самом захудалом кафе, цивильно одеться и увидеть тебя, Катерина.
Хочу домой! А впереди еще столько же дней, сколько уже потеряла я здесь.
Катька, Катька! Какая же я дура! Какую глупость выкинула, сама того не зная и не желая. Эх, рыдануть бы сейчас в голос. Вот уже второй день после работы носа из палаты не кажу, торчу здесь и ною то вслух, то про себя. Кошмарики ходят, утешают. Поэтому реветь еще больше хочется… Одна Людка ругается, обзывает меня “самоедкой”. Понимаешь, Кать, я тут познакомилась с парнем из другой школы, Сашей зовут, познакомилась стихийно, на почве культурного общения — попросила на вечер у него маг. С девчатами поскакать, попрыгать без свидетелей, хотели танцы-шманцы палатные устроить, и как всегда “в гости” к нам набились сначала Трюльнички, а потом и весь лагерь. Веселились. Хохотали. Танцевали до отбоя. Сашу видела мельком — с ребятами нашими говорил. А на следующее утро ждем машины, на поле ехать, развалились на траве, физиономии солнцу подставили, не мурлычем только… Вижу, Саша идет и заметно хромает. Я, дура горластая, ору на весь лагерь: “Саша, чего хромаешь? Перетанцевал вчера?” А он, Кать, вздрогнул так, побледнел и прошел молча мимо. А я рот раскрыла, понять ничего не могу. Тут еще Славка этот (господи, как я его ненавидела в этот момент!) пропел:
Собирайтесь, детки, в кучу,
Я вам чучу отчебучу —
это про тебя, Шульженко!
А потом выясняется, что у Саши на левой ноге протез по колено: учился в пятом классе, попал под электричку.
Людка говорит: надо пойти и извиниться. Зачем? Еще раз напомнить ему, да? Чайник тут как-то заглянул, посоветовал почаще задумываться над сознательными обидами, а не ныть из-за неосознанных. Катька, а ведь мы с тобой налево-направо острим (и не только острим!). И скольким, наверное, колко, а может, и больно, от этих наших “невинных” шуточек!
Да, тут Заноза приходила. Ей-богу, я ее в роли утешительницы мало представляла, а тут пришла и посоветовала самый (мне так кажется) разумный выход — просто обратиться к нему, будто ничего и не было. А как? Задумаюсь — и опять сама себе противна.
Ладно, Кать, кончаю. Все равно, кроме нытья и презрения к себе, ничего в голову не лезет.
Пока».
«Ура-а! Катька! Ура!
ПО-МИ-РИ-ЛИСЬ! Мы с Сашей помирились. Слушай, какой же он человек, а? Представляешь, прихожу с работы, а в банке на моем окне ромашки здоровые! Девчонки делают таинственные лица и дурацки перемаргиваются. Первой не выдерживает Людка, кидается мне на шею и: “Это Саша… Саша принес!” И потом мне шепотом: “Всех хороших людей Сашами зовут”. И мы хохочем всей палатой и орем какую-то дурную бессловесную песню просто оттого, что хорошо жить на свете. Слушай, Катька, я норму не всегда выполняю, а он всегда перевыполняет. Понимаешь? Говорят, научился кататься на лыжах, велосипеде. Тут, в лагере, ему в машину, в кузов, было трудно забираться, предлагают ехать в кабине — нет! Однажды с поля приехали, все — в столовую! А я кепку в кузове забыла, прибегаю — и чуть не разревелась: Саша в кузов со стоном залазит и слазит… Тренируется. И снова… Так я кепку и “захоронила”. Убежала, чуть не ревя от жалости и восторга…
Кать, а ведь я тебе еще о деревенских наших не писала.
Ого-го! Приготовься к худшему — к длинному письму. Сама виновата — просила писать обо всем. Просила? Терпи.
У нас уже три дня как буйствует дождище. Радуемся (простите за откровенность), отсыпаемся, пишем письма, пляшем, песни поем. Словом, активно сачкуем. И вот так же, под дождичек, завалились после обеда спать: окна распахнуты, дождь шумит, вишней пахнет, индюки не орут — хорошо! Спим. И вдруг влетает к нам в палату огромная такая тетеха в цветастом “сарахване” (это я сквозь ресницы углядела) — и с места в карьер: “Детоньки, родненьки… Та знаю, что вас трогать не дозволено, не можно в таку погоду трогать вас!.. Та не для себе ж… Та нужно им, окаянным…”
И по новой! Мы спим. Сцепили с Людкой руки — пусть нас режут на куски, пусть посыпают солью, пусть! Мы спим! Но тут входит наша Заноза и тихим (как перед двойками) голосом, говорит: “Девочки… Мальчики уже встали, а мы вот… к вам”. Оказалось, что из-за дождей несколько дней не собирали для шелкопрядов листья, а они слопали все, что могли. “Ясное дело, девочки, заставить вас мы не можем и не собираемся. Ваше дело: идти или нет. Пойдут только добровольцы”.
Катька, магическое это слово — “добровольцы”. Услышала я его и стала натягивать джинсы и свитер со штормовкой. Девчонки все тоже.
Отправился на шелковичную плантацию весь лагерь. Тетка (бригадир, оказалось) сморкалась от умиления, глядя на нас. Пришли. Мы на этой работе и раньше были пару деньков. Норму тогда не выполнили вообще — ели ягоды. А тут пришли — никто на них и не смотрит. Мокрые, штаны к ногам липнут, бр-р! Но, Кать, ты б видела, как набросились мы на эти листья! Будто на два дня вперед. “Усталые, но счастливые, мы возвращались домой”. Если честно, первый раз поверила, что мы тут нужны. Нужны мы! Не думай, что я совсем увлеклась здесь романтикой. Просто после этого-то и смогу я рассказать тебе о наших селянах. Шли мы в лагерь мокры-мокрехоньки до нитки, и навстречу нам выходили люди, оставляли калитки распахнутыми и приглашали к себе в дом. Кино! Мне б рассказали — не поверила. Одна молдаванка, ну прямо старуха Изергиль на вид, привела нас (Кошмариков) в сад, сунула пакеты и приказала (!) вишню собирать. Собрали. Проводила, наказала еще приходить. Так-то. А Людку Мухтарову и по головке, как деточку маленькую, погладила — та аж засмущалась.
А в лагере обслуживающий персонал тоже из этого села. В нашем корпусе за порядком женщина лет пятидесяти смотрит. Красивая — умереть. Мне б такие глаза, брови, косищу вокруг головы, стать бы ее (она хоть и полная, но держится — позавидуешь!) — во ВГИК бы пошла, ей-богу! Она нас не больно любила-жаловала: у нас на кедах грязищи тонны, а ей половики трясти. Гоняла нас, как коз сидоровых. А вчера заходит в палату, с корзинкой, улыбается. М-да! И яблоки на стол высыпает, белый налив! Поговорили с ней, она нам о сынах рассказала. И не только…
Вот такие у нас деревенские. Чувствуешь?.. Да, Катерин, есть тут еще один человек, без которого мы не можем ни дня прожить, не можем — и все. Повезем его в Москву. Он согласен. Зовут его Косточка, хотя ему за шестьдесят, хотя Заноза настаивает, чтобы мы его Константином Петровичем величали. Он для нас Косточка! Косточка — киномеханик, самый желанный человек в лагере. Через день “крутит” кино, но мы ходим не из-за киноленты, а из-за него, потому что все фильмы (“Табор уходит в небо”, “Сыщик” и др.) он комментирует так, что мы все умираем от смеха. Он, как мальчишка, говорит то, что ему хочется сказать, смеется, когда хочет засмеяться. Все село любит его. Как-то он не пришел, и вместо него молча показывал фильм “Они сражались за Родину” здоровущий малый с казацкими усами в мою косу. После фильма Чайник его спросил, почему Косточка не пришел (он с ним больше других в контакте). А сопун этот усатый на него воззрился, молчал-молчал, усищами, как таракан, подергал, потом басом: “Вы что, Косточке такие фильмы смотреть? Сдурели?” Мы ему объяснили, что не сдурели, тогда он рассказал, что Косточка белорус, и в войну в его селе фашисты сожгли его жену и двоих девчонок-дочерей и сына семи годов. И он с фронтовым другом приехал в это село. Друг умер от ран вскоре. А Косточка все равно остался. А мы его, маленького, худого, со смешным чубчиком и добрыми-добрыми (фиалковыми!) глазами, балагуром только и принимали. А теперь любим еще больше. Хороший он, Косточка. Вот, о деревенских все пока.