Но вслух он только пуще взъярился:
— А вот я им счас задвину! Счас, счас… А ну тяни к берегу!
Колька снова заметался по палубе, а бурлачки, неохотно отлепившись от своего, теперь уже сидящего на земле дружка, тяжко и медленно подтянули яхту почти к самому берегу. Через несколько минут Колька, намочив ноги, соскочил сначала на подгнивший, далеко заходящий в речку и поминутно заливаемый водой причал, затем на берег, растолкал “бурлачков”, обступивших пересаженного подальше от воды хиляка.
— Ты чё-о? Или сморился, падло? — нежно лыбясь, вопросил Колька. “Бурлачок” хилый, “бурлачок” длинноносый был глуховат, да и глуповат был тоже. Он ориентировался на интонацию. Услыхав в голосе хозяина нежность звенящую, ласку тихую, бурлачок мелко-благодарственно затряс головой.
— Ну, тогда сейчас и рассчитаемся! Сперва, значит, с “несморенными!” — Колька вынул из кармана Семеновы деньги, одну бумажку вложил старшему бомжу в карман коричневого драпового пальто с надорванным рукавом, еще три мелкие купюры просто кинул в воздух через плечо и тут же опять развернулся к сидящему на земле.
— Ну, а с тобой как рассчитываться будем? Ты ведь, гнида, небось, сам лямку не тянул, все на них спихнул? А?
— Да-да-да… — опять мелко заулыбалась, закивала головой глухая тетеря. — Да, верно… да, правильно…
— Значит спихнул-таки? — Колька как ужаленный подпрыгнул на месте, затем сделал шаг вперед и, подражая киношным каратистам, ударил хилого в грудь ногой. Удар получился несильный и некрасивый, какой-то дергано-ломаный, корявый. Однако хилому бурлачку хватило и такого: он тут же булькнул горлом, закатил глаза, снова упал на спину.
Самый крепкий, самый старший, а потому скопивший в себе наибольший ком злобушки бомж тяжко ступил Козлу наперерез:
— Ты чего, паря?
— Да так, ничё… — Козел всей пятерней (теперь уже ловко, гибко) задвинул выступившего было вперед бомжа в прежний ряд, на прежнюю позицию и медленно пошел назад к яхте.
— Ну, ты, я вижу, как след разобрался, — промямлил Семен. — А мы на мель сели, — смутновато улыбнулся он. — Надо в город звонить, Леху-механика вызвать.
Семен вынул из кармана сотку, стал вдавливать слишком мелкие для его пальцев-колбасок — очень толстых у основания, совсем тоненьких на концах — кнопки. Тем временем две одинакового росточка и почти одинаково одетые бабы, наблюдавшие за Козлом и бомжами в иллюминатор, вылезли на палубу вроде покурить, промяться, но потом так же, как и Козел, перепрыгнув с яхты на причал, подвалили к “бурлачкам”, о чем-то с ними переговорили и ушли пешком в город. Шли они сутулясь и на ходу опять же курили. Козлу это страшно не понравилось — ну то, что вот они идут, курят и назад не больно глядят. К тому, что женщины курят, он вообще относился строго, хоть сам дымил нещадно. Козел хотел даже побежать за бабами, хотел крикнуть в их уши, в лицо что-то срамное, обидное. Такое, чтоб те скорчились, съежились, может даже, как бурлачок хилый, упали наземь.
Но бабы были далеко уже, да и услыхать, как Колька будет срамить их, никто из нужных ему людей не смог бы. А раз так — не тот театр!
Козел спустился в каюту, глянул сердито на единственную оставшуюся и словно приросшую плечиком к Сеньке беленькую узкотелую бабенку и, подхватив с тахты какой-то бушлатик, пошел спать в рулевую рубку.
Каким бы ни был человек и что бы он в жизни своей ни творил, а любой птице — особливо ж священному соколу Хорра — надлежало чтить его. Во всяком случае — до тех пор, пока человек находился в царстве живых, пока дышал он прозрачным и легким воздухом, а не давился грубослоистой мертвой тьмой.
Сокол летел вдоль воды, и ему казалось: над привязанным к плоту человеком вьется редковатый, темненький, едва различимый облачный дымок. Сам же человек мертвым уже не казался, казался всего только умирающим. И то, что человек был жив, — вдруг взвеселило сокола, передернуло его краткой жестковатой радостью. Ведь если б глаза человека были мертвыми, если б были они затянуты беловатой развратной пленкой несвоевременной, непредусмотренной ходом событий смерти, то тогда соколу пришлось бы развратную эту пленку проклюнуть, а кристалликами человечьей, таящейся в глубине глаз души, пусть хоть и временно, но попользоваться!
Облачный же темноватый дымок походил с высот на движущийся слёток пчел, или, в крайнем разе, на громадный рой тусклой, полупрозрачной мошкары. Облачко это все время меняло очертания, становилось то длинней, то скругленней, а то и вообще вдруг из виду пропадало. Наконец, после нескольких острых охотничьих приглядок, сокол смекнул: это какие-то гадкие, перепончатые, с острым изломом крыльев нетопыри и нетопырята, сбившись в тучу, ходят над плотом! Ходят, то притираясь к плоту почти вплотную, а то (словно бы в страхе и ужасе) от него отскакивая. Такую, движущуюся ломанными пугливыми линиями, нечисть сокол и на дух не выносил, никогда за все свои три мыта на летучих мышей-кажанов или на подобных им не охотился. Но сейчас ему почудилось: охотничий пыл, охотничью тревогу вселяет в него именно этот рой острокрылых существ, вылетевших для гадкого своего и нищенского кровопийства почему-то днем, а не ночью. И соколу тут же захотелось на кажанов обрушиться, затем, поднырнув под стаю, погнать ее на высоту, вверх, после вдруг над стаей взмыть, потом стремглав в нее врезаться, всадить черный отлетный коготь правой ноги в какую-нибудь одну мышь, распороть ей живот до кишок, дальше перерезать горло еще какой-нибудь гадине летучей…
Только вот кровь мышиную сокол пить ни за что не стал бы! Он и кровь птичью, кровь живую, кипучую, пил из перерезанного горла не часто. А тут эти поганые, воняющие затхлым чердачным хламом твари, со своей мертво-холодной кровью!
Сокол чуть дрогнул кончиками крыльев, но вниз на этот раз не пошел: решил переждать, попривыкнуть, всмотреться…
Рано утром бомжи-бурлачки, спавшие прямо у берега, в наполовину развалившемся вагончике, обнаружили: их хиловатый, стукнутый вчера в грудь товарищ умер. “Бурлачки” сперва заметушились, занервничали, старший сгонял за водой, выдавил из желтоватой обертки на ладонь и растер меж пальцами две таблетки аспирина… Однако, разглядев, что и лекарство и вода теперь ни к чему, “бурлачки” как-то подуспокоились, движенья их стали размеренными, разговор — скупым, взгляды — зловещими.
В то же примерно время проснулся в рулевой рубке и Колька Козел. Он хоть и не протрезвел еще — помнил вчерашнее ясно, отчетисто. Яхта была уже снята с мели и — отбуксованная метров на двадцать от берега — стояла на якоре. У борта яхты болталась на мелкой волне дюралька с мотором, в ней сидел и не отрываясь глядел на воду рослый, долгоусый, одетый в теплую с меховым воротником куртку и в танкистский шлем Леха-механик.
— Эй, танкист чмуев! — крикнул ему Колька без всякого умысла, просто так. Танкист оторвал глаза от воды, нехорошо осклабился.
— Перебрал ты, Козел, вчерась что ли?
— Я тебе не Козел, не Козел! Ишь привычку взял!… В Красное счас поедем! Заводись!
— Ладно, не Козел, так не Козел, — повел крепким круглым плечом танкист. — А токмо насчет Красного Семен ничего не говорил.
— Я, я тебе говорю! Сенька спит покамест! Смотаемся и вернемся!… За бабами… — подобрел вдруг Колька. — И тебе пиписка достанется!
— Сам езжай, — танкист снова стал глядеть на воду. — Меня в город только закинь и езжай, хочь к черту на рога… А яхта — в порядке. Заводитесь, катайтесь, путешествуйте. Я все с утра облазил…
Из Красного Колька, закинувший по дороге Леху-танкиста в город, вернулся мокрый, злой. Ни одна баба ехать с ним на яхту не захотела.
“Знают мой норов! Боятся!” — петушил себя Колька. Но где-то по окрайцу ума, много ниже слов произносимых, шмыгала мышонком опасливым мысль: “Не боятся, не боятся! Презирают! Брезгуют!”
В город за бабами Кольке ехать уже не захотелось, и он сошел вниз, в каюту, будить Сеньку.
Семен спал крепко. Рядом с ним, свернувшись калачом под своим особым одеялом, спала узкотелая беляночка. Сенька и во сне квело улыбался, дергал щечкой. Лыбилась застенчиво и беляночка.
— Ну, чего, чего лыбитесь! — заорал, выходя из себя Колька. — Небось, ничего и не сотворили вместе! Пупочки ведь даже друг об друга не потерли! Знаю вас, знаю!
Тут Колька вспомнил, как и сам он с одной бабой на этой же яхте занимался недавно “сексгимнастикой”. Баба оказалась каратисткой и в конце концов так стукнула Кольку пальчиком ноги в висок (божилась — нечаянно, божилась — хотела просто ножкой за ухом пощекотать), что он потом два часа головы поднять не мог…
Семен и от ора не проснулся, а вот беляночка — та с неудовольствием наморщила носик, отворотилась к стене.
— Хрен с вами! Спите! Я в город — и назад! — крикнул громче прежнего Козел, и на этот раз Сенька его услыхал, шевельнулся. Сказал “лады” и заснул опять.