— Встреча окончена, — слегка грустно, но повелительно сказал полковник, поднимаясь из-за стола. — Может быть, увидимся, но это вряд ли.
Полковник ушел куда-то вбок, в стену, занавешенную портьерой. Молча, без единого поясняющего звука всех рассадили по отдельным машинам и с интервалами в пять минут повезли обратно в город, каждого навстречу его неясной, причудливо извивающейся судьбе.
3
Получается, что полярная авиация потребовала расстаться с обычной, неполярной. Рано утром Штернфельд приперся, решительно-грустный, в аэропорт, разбудил, распугал всех; скакал дикими прыжками по летному полю, выл песни, разговаривал с приунывшими самолетами — прощался. Потом написал заявление, как положено. По собственному желанию. Уговаривали остаться, обещали бесплатный проезд, новое обмундирование, год за два — ни в какую. В конце концов поплакали, поздравили, заплатили почти неисчислимое выходное пособие, которое не умещалось ни в один банк, и отпустили с миром.
Решил переехать, чтобы освоиться в новом качестве. Снял маленькую квартирку без телефона на тихой окраине, среди людей, деревьев и детских садиков.
Непривычно много, озираясь, гулял, трезво и настороженно просиживал ночи в заведениях, настойчиво спал, теряясь в часах и минутах.
Не было никакой нужды работать (как, в общем-то, и уходить из летчиков), но, повинуясь какой-то малозаметной дисциплине, все-таки устроился сторожем на склад пододеяльников — сутки через трое, за сущие копейки. Когда оформлялся, в отделе кадров сказали, что зарплату платят редко, зато пододеяльники можно воровать в любых количествах.
Труднее всего давалось трехчасовое ничегонеделание. Стоило только начать (Штернфельд тренировался обычно во время дежурств, страшными снежными ночами) — как сразу накатывало желание подвигаться, покататься по полу, подраться с кем-нибудь или выстрелить из табельного оружия. Мысли, несвойственные повседневной жизни, струились, цепляясь одна за другую, замысловатыми цепочками. Хотелось одновременно спать и скакать, сморкаться и любить. Правда, иногда Штернфельду удавалось тупо уставиться в стену и замереть, отключившись от привычных, как тележное колесо, ощущений. В такие моменты становилось интересно, как-то по-новому. Впрочем, длилось это недолго. Проходили томительные три часа — и, ура, можно было привычно чесаться, пердеть, совершать поступки, делать серьезные выводы.
Иногда на службе, среди пододеяльников, снились транспортные самолеты — взлетающие, совершающие посадку, гибнущие в катастрофах, перевозящие воинские части, гробы, фермы железнодорожных мостов, годовые запасы продовольствия. Правда, Штернфельд не особо об этом задумывался. И очень быстро и безвозвратно утратил свои когда-то выдающиеся летные навыки.
Нельзя сказать, что Штернфельду нравилась или не нравилась его новая жизнь. Просто он слегка отчужденно и по-деловому смирился с туманными, но, видимо, необратимыми изменениями, и спокойно наблюдал за течением себя и событий.
4
В разгар весны, вне всяких признаков, как-то само собой оказалось, что надо бы уже ехать на Базу полярной авиации. Штернфельд нюхал воздух, гулял, щурился. Потянуло к югу, в степь. Отстояв очередь, купил самый дорогой билет до самой неприметной, затерянной в степи станции, на которой только мог остановиться сверкающий, шикарный экспресс. На работе сказал, что пойдет поболеет, дескать, не ищите. Хозяйке квартиры заплатил за пятьдесят лет вперед. На скрипящем, кашляющем такси поехал на вокзал.
Проводники в белых перчатках разносили чай, баранки, шпротный паштет. Штернфельд ел, спал, слушал постукивание. Ближе к ночи ему вдруг в первый раз удалось ничего не делать целых семь часов подряд. Поработав, уснул.
Разбудил проводник: скоро выходить. Маленькая станция, почти неотличимая от окружающего пустого пространства. Бабка с семечками вдруг окликнула Штернфельда: «Тебе вон туда» — и показала рукой. Пошел, побрел по степи, ничего не ожидая, не засекая времени, наслаждаясь воздухом и движением.
Впереди завиднелись объекты. Подошел ближе. Длинный барак был похож на тот, генеральский, пригородный сарай, где начиналось. Рядом громоздился нелепый в своем величии, древний остов «Ильи Муромца» — знаменитого бомбардировщика времен одной из войн. Вдаль уходила местами поросшая растениями взлетная полоса, не имевшая особого смысла среди ровной степи.
Штернфельд вошел. Полковник, глядя вбок, сверкал козырьком. Бубов, Сидоренко и Магомедов сидели с выражением абитуриентов, решающих не заданную им задачку. Штернфельд тоже сел и очень надолго замолчал.
Только Володя Вовов сдуру поперся куда-то в Мурманск, Архангельск, Воркуту и сгинул там, среди оленей, вечной мерзлоты и ледяных глыб, сверкающих в свете полярного дня.
5
День прошел в невнятном бормотании, долгих паузах. Магомедов слонялся из угла в угол, норовил сбежать, погулять, но стеснялся полковника. Сидоренко вяло, будто по обязанности, пытался лезть к полковнику со своими теоретизирующими вопросами, ведь он был когда-то педагогом… Ответные объяснения еще более все запутывали. Штернфельд сидел, оглоушенный. Полковник что-то бубнил про «матчасть» и необходимость ее «изучения». Вообще, он вел себя так, будто ничего особенного не происходило и само их нахождение здесь, в степи, рядом с «Ильей Муромцем» — дело обычное. Впрочем, так оно и было. Бубов в какой-то момент просто уснул, положив верхнюю часть туловища на стол. Будить его не стали.
Перед уходом полковник сказал слова, породившие недоумение:
— Вбейте себе, пожалуйста, в голову, что месяц, год — это не много, не долго. А вот, к примеру, один час, тем более, день — это ого-го как много. За десять лет может ничего не произойти, и не произойдет, я вам гарантирую. Все произойдет за один день.
Сидоренко хотел было задать вопрос, но не смог, внутренне онемев. Штернфельд что-то загрустил. Бубов, проснувшись, думал, что хорошо бы найти где-нибудь поблизости речку или озерцо. Магомедов издал протяжный гудящий звук, означающий то ли абсолютную покорность судьбе, то ли нежелание жить. Пора было наступить вечеру. Полковник встал из-за стола и, не попрощавшись, зашагал в степь, по направлению к станции. Обглоданный остов «Ильи Муромца» чернел своими дырами и провалами на фоне заката.
6
Начались дни, месяцы, годы. Каждый жил, учился, понимал, приспосабливался и тихо сходил с ума на свой особый манер.
Идея спокойного и бессобытийного переживания огромных временных интервалов подействовала на Штернфельда как-то умиротворяюще. Сидя перед сараем и впитывая оголенными участками кожи теплое солнышко, он часто и не без странного удовольствия думал о том, что вот пройдет этот день, месяц, полгода, опять будет зима, и пройдет потом еще лет двадцать, и все будет по-прежнему. Размеренное удерживание себя от действий, вяло-приятные, состоящие из одних и тех же циклов разговоры вчетвером за чаем и за водкой, «изучение матчасти», ходьба по степи… Вольное чередование сна и бодрствования, судорожных усилий и ленивого оцепенения…
Иногда, нечасто, думалось о Северном полюсе. Это место представлялось Штернфельду как абстрактная точка на совершенно белой плоскости, отмеченная маленьким красным флажком — почти как Дедовск во время его рекордного пятикилометрового полета. Впрочем, он не удивился бы, если бы на поверку Северный полюс оказался, например, большой грязноватой деревней, с трактиром, пьяными мужиками и всепрощающими, немного себе на уме, бабами. Или бамбуковой рощицей, у края которой сидят задумчивые, улыбающиеся вьетнамцы.
В целом, Штернфельд отдыхал: от постановки целей и их достижения, от взятия на себя обязательств, от внимательного наблюдения за приборной доской транспортного самолета и других казавшихся необходимыми вещей, без которых у него теперь так ловко получалось обходиться.
Николай Степанович Сидоренко жил какими-то своими полоумными, слезливыми надеждами, то и дело переживая организованные им же самим маленькие, индивидуального употребления бури. Начитавшись за зиму таинственно-маниакальных книжек, теперь он частенько впадал в эмоционально окрашенное теоретизирование: что-то болтал, стукаясь о стены, об истинных географических координатах Северного полюса, о «нашей с вами, друзья, Арктической родине», о необходимости дисциплины и коллективной ответственности «за наше с вами, друзья, окончательное путешествие». За эти разговоры Магомедов иногда без предварительного предупреждения ударял Николая Степановича по морде какой-нибудь тяжеленькой кубышкой. Сидоренко не обижался и сквозь умиленно-болезненные слезы радостно повторял: «тебе, друг, еще только предстоит понять…». Все это как-то трагически не вязалось с его здоровой, крепкой крестьянской внешностью.