Моя мать была звеньевой, отвечала за сбор хлеба. Что она могла собирать, сдавать государству, если в селе не было даже крошки? Но ее обвинили и арестовали.
Я помню, как двое худых бледных мужчин в синих ватниках с ружьями наперевес схватили маму под руки прямо в нашей хибаре, скрутили и выволокли на улицу под взглядами обезумевших от голода соседей.
Отец сидит на деревянной скамье, молчит, его иссушенное лицо застыло: серые глаза смотрят в одну точку, нижняя губа до крови прикушена, и лишь подергивающееся веко выдает нестерпимую душевную муку. Я оставался без матери. Он – без любимой женщины.
Я выбежал на улицу, споткнулся, упал в грязь и, едва переставляя колени и локти, пополз за людьми в синих ватниках, уводящими мою мать.
Кто-то сдавленно вскрикнул: «Это она наш хлеб забрала! Она! Из-за нее нам нечего жрать!» И соседи двинулись на скрученную маму. Их было немного, они шли неровной стеной, от которой исходила удушающая вонь. Но мужчины в ватниках пригрозили соседям ружьями, те мутно посмотрели на оружие, развернулись и отступили.
Я не понимаю, как отец отыскал мать. Ее кинули в подвал одного из домов.
Мы пошли туда. Небо хмурилось, прогнулось до самой земли, лил сильный дождь. К матери не пускали, вход охраняли милиционеры. Я стоял и плакал, потому что не мог без мамы. Сначала держался, но потом просто упал на мокрую землю и забился в конвульсиях. Отец на коленях унижался рядом, чтобы его пустили к жене. Милиционер, высохший жилистый мужчина с черными неровными усиками, сжалился лишь надо мной и пустил в темницу к матери.
Сырая чахоточная яма с земляными стенами, полом и потолком. Крошечный огарок свечи едва освещает скорчившееся в углу существо. Это моя мать. Я не в силах говорить, просто стою, но внезапно из моего горла вырывается сдавленный, полный животного отчаяния хрип. Мать поворачивается на звук, ее лицо не разглядеть в темноте, настолько оно черно, виден лишь повязанный на голове кусок тряпья. Она вскрикивает: «Сынок, сынок!» и бросается ко мне. Я задыхаюсь, лицо мокро от слез, ноги и руки трясутся.
Мы обнимаемся; я плачу на ней, она на мне. Утешаем друг друга молча, не в силах что-либо сказать. Наши объятия длятся мгновение: наблюдатель, затаившийся в сумраке каземата, оттаскивает нас друг от друга, кидает мать в один угол темницы, меня в противоположный.
Как рассказал отец, я потерял сознание. Меня вынесли наружу и швырнули ему под ноги, в грязь. Он ничего не мог поделать. Отец был призраком человека.
Чтобы выжить, мы нанялись в соседний город плавить лес. За это платили. О той поездке я, на удивление, ничего не помню. Но я четко помню другое событие того года.
Когда мы через месяц вернулись в родное село, в нашем доме стоял отвратительный смрад. На печи лежала распухшая недвижная куча. Мы подошли ближе и с трудом узнали мою мать. Ничего того, что давало бы шанс опознать человеческое существо, – только распухшая туша. И если глаза – это зеркало души человека, то в тот момент у моей матери души не было.
Она взглянула на меня и пробормотала:
– Я тебя съем!
Я заплакал и спрятался за отца. Он не знал, что делать. У матери хватило сил лишь на одну фразу.
Отец засобирался к сельским приятелям. Надо было решать, как выживать. Я боялся остаться наедине с матерью, боялся быть съеденным. Умолял и рыдал, чтобы отец взял меня с собой. Слава богу, он согласился.
Собрались у Ефимыча, малорослого мужичонки с плешивой головой. Были он, его мать, лежавшая на полу в груде тряпья, мой отец, я и Огородников, вконец распухший, с помутившимся взором.
Помню ту встречу, словно сейчас.
Отец говорит:
– Что делать будем? Жрать нечего, а помирать не хочется!
Огородников шипит синими губами:
– Итить в колхоз, скотину красть… иначе подохнем… а так, мож, какую животину отыщем…
Все согласно кивают. Но в этот момент из груды тряпья раздается утробный голос:
– Постреляють вас, поубивают. Не спастись вам. Ходьте на церковное кладбище, там жена поповская похоронена. Коль жить хотите, так отыщите. Я у них в прислугах была. Видала, как схоронили. На ней золото было.
Посовещались, решили идти к церкви. Дождались темноты, взяли лопаты и собрались уходить. Отец не знал, куда меня деть. Дома – распухшая голодная мать. Сожрет. Поэтому взял с собой.
Ночь была лунная, светлая, одна из тех, когда каждый шелест, стук отдается по всей округе. Ни ветерка, только смрад разлагающейся плоти. Если дышать, то через рот.
Я смотрел на угрюмые звезды, и мне представлялось, что одна из них срывается и ударяется о землю. Люди находят ее и рвут на куски. Сорвавшаяся звезда накормит все наше село.
В лунном свете церковь выглядела жутко. В нее свозили трупы. Когда места внутри стало не хватать, мертвых принялись сваливать снаружи.
На небольшом кладбище за церковью хоронили только попов. Путаные тропинки, торчащие обломки вместо крестов, поваленные надгробные плиты – свидетельства безличия мертвых.
Отыскали могилу попадьи. Отец и Ефимыч стали копать. Огородников без чувств лежал на земле. Я молил силу, которая спасла меня от трех изголодавшихся мужиков, помочь нам.
Огородников помер прямо там, на раскопанной могиле поповской жены. Ефимыч и отец не заметили его смерти – они были заняты спасением собственных жизней. В тот час каждый думал лишь об одном – как утолить свой чудовищный неотступный голод. Если бы они не нашли поповской жены, то, думаю, могли бы съесть и меня.
Я боялся подходить к разрытой могиле, стоял поодаль. Отец и Ефимыч спрыгнули в яму, вытащили темный гроб. Сбили крышку. Любопытство все же подтолкнуло меня вперед. Я подошел ближе и рассмотрел кости в кашице гноя и слизи. Отец вдруг произнес:
– Ефимыч, а ведь нет никакой жизни после смерти. Околел, разложился, и все! Конец!
Они принялись копошиться в трупе. В первый раз за это страшно долгое время на их лицах мелькнула надежда. Отец оторвал от трупа палец с кольцом, ударом лопаты отрубил часть руки с браслетом и взял с разложившейся груди крест.
Сложили добычу в мешок. Потом скинули гроб обратно в могилу, подумали и сбросили туда же труп Огородникова. Закидали землей.
Мы шли с церковного кладбища, неся в мешке золото, но для нас это был всего лишь бесполезный металл. Золото необходимо было обменять на еду.
Дождавшись раннего утра, мы двинулись в город. Шли по пыльной степи, периодически натыкаясь на трупы, гниющие в зарослях чертополоха. Не знаю, почему их не убрали в общую яму. Наверное, пожарная команда действовала лишь в пределах села. Ни малейшего дуновения ветерка, ни единого живого звука – все голодало, все медленно умирало.
Мы пришли в город в середине дня. Здесь тоже ходили опухшие голодные люди, но трупов не было. Принялись искать, где выменять золото на еду. Спросить было нельзя – сразу бы убили.
Наконец нашли райсовет. У входа с винтовками наперевес скалились два охранника. Помню, как один из них, заросший рыжеватой щетиной, с бельмом на глазу, увидел нас и дико захохотал, но отец и Ефимыч не обратили на это внимания. Оставив меня на улице, втолковав что-то охране, они зашли внутрь райсовета.
Их не было очень долго. Я стоял, щипал себя за щеки, чтобы не упасть в обморок, и ждал. Как же я ждал!
Отец и Ефимыч вышли из райсовета с холщовым мешком и тяжелыми отстраненными лицами. Я испугался, что им ничего не дали, но пригляделся и понял: они просто боятся показать свою радость.
В душе они ликовали.
У них была еда.
Мы попрощались с охранниками, и тот, что с бельмом, посмотрел на нас, словно не веря, что мы уходим от него целые и невредимые. Казалось, все это время, что отец и Ефимыч были в райсовете, он мысленно представлял себе, как, выйдя, они упадут перед ним на колени и будут выпрашивать хоть немножечко еды. Наверное, в своих мечтах он им отказывал. Подохнут, думал он, но мы были обречены выжить.
Добравшись до села, поделили продукты поровну. Мать распухла до такой степени, что не могла шевелить даже кончиками пальцев – просто лежала студнем на печи, испуская ужасный смрад. Ее глаза закатились, остались только белки. Мы поняли, что она жива, лишь по дыханию. Отец накормил сначала ее, потом меня и уже затем поел сам. Так мы выжили.
В обмен на золото нам дали два пуда зерна, два килограмма подпорченной рыбы, одну сайку хлеба, маленький кусочек сливочного масла. Для того времени мы были богачами. Мы были властелинами мира.
Такое великое, всеохватывающее счастье, как в тот миг, за восемьдесят лет жизни я испытал лишь еще один раз: в Берлине, в мае сорок пятого, когда кто-то крикнул: «Победа! Война закончилась!», оружие полетело на землю, и каждый, рыдая, не в силах вымолвить ни слова, бросился обнимать друг друга.
III
Когда дед закончил рассказ, я все еще обнимал его за колени. Наверное, если бы мне разрешили, то я залез бы в мусорное ведро и достал бы выброшенную мной еду. Чтобы извиниться. Перед ней, перед дедом, перед собой.