— Отнюдь, Пит. Ты попал пальцем в небо. Ненависть — это единственная эмоционально зрелая реакция на стерильную среду в семье. Возможно, это разрушительная и… болезненная эмоция, но я думаю, что не должен отвергать ее, если хочу, чтобы моя семья оставалась жить в моем сознании и теле, если уж не в душе.
Однако! — подумал я одновременно с остальными. Теперь Пит смотрел на меня хоть и угрюмо, но с уважением, как скептик на искусного спирита. А я, конечно же, именно так и выглядел. Вот оно, наконец-то я нашел рациональное объяснение своим чувствам!
Не то чтобы у меня не хватало причин ненавидеть отца: просто он являет собой такой тривиальный типаж — вовек не сделает чего-нибудь чарующе-безобразного. И, боже мой, в наше время человек моего возраста просто обязан быть на что-то зол, — независимо от того, есть ли у него на это основания. Вот так ненависть, крадясь по нашему дому подобно вору и пробуя каждую дверь, находит мою незапертой, а вернее — широко распахнутой, ведь за нею нет ничего ценного.
Я встаю на колени, беру с кровати самую большую стопку и веером раскидываю бумаги по полу.
Странно: несмотря на то что в моих архивах отец, вероятно, наиболее полно описанный персонаж, он не удостоился даже личного блокнота, не говоря уже о папке. У матери, конечно же, есть персональное «дело», а у моих братьев и сестер — по стандартному буклету (кроме весьма непоследовательной Саманты, которая получила лишь трехпенсовую записную книжку). Почему же у моего отца — ничего? Или это способ ему отомстить?
На каждой странице, где он упомянут, в левом верхнем углу я пишу букву «О».
Мой отец произвел на свет шестерых детей. Я всегда подозревал, что такое количество отпрысков ему понадобилось для того, чтобы продемонстрировать широту своих взглядов, поддержать репутацию снисходительного патриарха и доказать миру, что его чресла обильны сыновьями. Всего родилось четыре мальчика, которым он выдумывал все более претенциозные имена: Марк (двадцать шесть), Чарльз, ваш покорный слуга (вот-вот стукнет двадцать), Себастьян (пятнадцать) и Валентин (девять). И все это в противовес двум девочкам. Порой мне хочется стать женщиной, хотя бы затем, чтобы выровнять этот крен.
Самое отвратительное в нем или, по крайней мере, одна из самых отвратительных его особенностей — это то, что он с годами становится все крепче. Как только он стал богатеть (таинственный процесс, начавшийся восемь или девять лет назад), у него прорезался интерес к своему здоровью. Он играл по выходным в теннис и трижды на неделе в сквош в «Херлингеме». Он бросил курить и решил отказаться от виски и прочих губительных напитков. Насколько я понимаю, отец попросту рассудил, что раз он теперь богат, у него есть все причины, чтобы пожить подольше. Несколько месяцев назад я застал старого говнюка отжимающимся в своей комнате.
Вдобавок он всегда потный. Благодаря, вне всяких сомнений, отсроченному инфаркту, волосы начали утекать с его головы вскоре после того как деньги стали притекать на его счет. Поначалу он еще пробовал всякие штучки, вроде зачесывания вперед своих кучерявых водорослей, практически с самого затылка: набриолиненная шапочка, распадаясь при каждом резком движении, демонстрировала всем полоски бледного черепа. В конце концов он понял, что номер не пройдет, и позволил волосам расти как им вздумается, что те и сделали, образовав два седоватых проволочных пучка по бокам абсолютно гладкой головы. Это, в сочетании с широким пористым лицом и коротконогим телом, сделало его похожим на похотливого хорька.
С некоторых пор ублажать хорька стало прерогативой его любовницы. В этом меня заверил старший брат, когда мне было тринадцать. Марк вообще любил поговорить о всякой непристойщине и бесился, когда я своим писклявым голоском выражал отвращение. Гордон Хайвэй, объяснил он, все еще здоровый и энергичный мужчина; его жена, с другой стороны… ну посмотри сам.
И я посмотрел. Какая развалина! Обтянутый кожей череп, торчащие скулы, глаза — как две глубокие темные лужи; груди давно покинули положенное место и болтались теперь с двух сторон от пупа; ягодицы, когда она ходила в домашних штанах, отплясывали где-то позади коленей. Гномическая литература, которую мать читала, помогла ей махнуть рукой на свою внешность. В своих мужских джинсах и рыбацких свитерах она напоминала слегка женоподобного, однако же очень крепкого фермера.
Я негодовал, но это в основном была реакция на мерзкую распущенность моего брата. Вдобавок мой отец никогда не казался мне особо энергичным, а мать — сильно уродливой, и их отношения всегда были для меня тихим приятием друг друга двумя людьми, лишенными пола. И мне совсем не хотелось видеть их в ином, сексуальном контексте. Я был еще слишком мал.
Впрочем, даже это, понимаете, даже это не смогло оживить, зажечь жизнь в нашей семье.
Кухня Хайвэев, девять утра, любой из понедельников.
— Дорогой, ты уже едешь?
Мой отец отодвигает грейпфрут и вытирает рот салфеткой.
— Через пару минут.
— Я смогу застать тебя на квартире или по номеру в Кенсингтоне?
— Э-э-э… на квартире сегодня вечером и, — задумчиво прищурив глаза, — пожалуй, в среду. Значит, по кенсингтонскому номеру во вторник и, возможно, — наморщив лоб, — возможно, в четверг. Если будешь сомневаться, звони в офис.
Я всегда старался избегать подобных сцен, и когда ненароком оказывался их свидетелем, мне становилось стыдно, словно я обмочил штаны. Хотя, говоря по совести, из-за этого не стоило сильно волноваться. Ведь даже мать не слишком переживала. Но, конечно, она должна была хоть иногда задумываться о том, что мой отец рано или поздно станет появляться в субботу утром, а не в пятницу вечером, уезжать в воскресенье вечером, а не с утра в понедельник, что его «уикенд с семьей» однажды, внезапно и необратимо, превратится в «день с детьми».
Я собрался — взяв самые важные из моих произведений, множество книжек в мягких обложках и кое-какую одежду — и отправился разыскивать домашних, чтобы попрощаться. Мать все еще спала, а Саманта ушла к подруге. Кабинет был пуст, так что я побродил немного по темноватым коридорам, зовя отца, но никто не ответил. Себастьян, как и положено в пятнадцать лет, наверняка пялился в потолок своей комнаты. Оставался еще один брат.
Валентин сидел в детской на чердаке, с головой уйдя в соревнования гоночных моделей. Я сказал, что уезжаю, попросил передать всем привет, но он меня не слышал. Тогда я оставил в гостиной записку, после чего отбыл.
Вот я оглядываю свою комнату, и она кажется мне весьма уютной — пара бутылок вина, приглушенный свет, равнодушные, но надежные бумаги и книги. «Лондон Хайвэя», один из моих блокнотов, утверждает, что в то сентябрьское воскресенье я находил комнату «гнетущей, с мрачными тенями прошлого, бледными, но не побежденными». Мои слова. Полагаю, я был в дурном расположении духа или же просто придавал своим переживаниям больше значения, считая, что они чего-то стоят.
Конечно, если верить Филипу Ларкину[3], мы все ненавидим свой дом и необходимость в нем жить.
Было, безусловно, приятно выйти из дома, и я чувствовал себя смелым и решительным, шагая по усыпанной орехами аллее в сторону деревни. Автобус до Оксфорда отправлялся через четверть часа, так что я заказал себе в пабе честно заслуженную кружку пива и немного поболтал с хозяином и его развалиной-женой, мистером и миссис Бладдерби. (Любопытно, что у миссис Бладдерби есть развалина-мать, которой восемьдесят лет, и вдобавок во время недавнего пикника ей оттяпало ногу какой-то невероятной сельскохозяйственной машиной; она не умерла от шока только благодаря своему маразму и с тех пор ни разу не вспоминала о том роковом дне. Миссис Всё-в-себе безвылазно сидела в комнате над баром, стуча в пол кривым бильярдным кием всякий раз, когда ей требовалось внимание.) Когда миссис Бладдерби, как раз услыхав такой призыв, ушла наверх, ее муж кивнул на мои чемоданы и спросил, не отправляюсь ли я опять на каникулы.
Я тянул с ответом, пока женщина не вернулась, и затем принялся объяснять, что, хоть я и являюсь, несомненно, надутым аристократом и высокомерным ханжой, но мой отъезд в Лондон не имеет ничего общего с личной антипатией к ним или к поселку в целом и уж конечно не свидетельствует о моем разочаровании пасторальными ценностями, etc., etc. Я привел две причины. Во-первых, «учиться», чем заслужил мрачный, но одобрительный взгляд со стороны мистера Бладдерби; во-вторых, «повидать сестру», за что удостоился отблеска понимания в глазах его жены. Похоже, когда я прикончил пиво и посмотрел на часы, им было и вправду жаль, что мне пора уходить, а пара завсегдатаев подняли на меня глаза и пожелали удачи. Аккуратно закрывая за собой дверь, я ничуть не сомневался в том, что один из них в этот самый момент говорил: «Знаешь, этот Чарльз — отличный парень, черт его дери»; а другой: «Да, согласен — отличный парень».