Холокост был лишен (или не получал вовсе) такой поэтической вольности. Сие страшное событие представляла одна школа — исторический реализм. Всегда одна и та же история, неизменно обрамленная одними и теми же датами, происходила в одном и том же месте с одним и тем же составом персонажей. Правда, были исключения. Генри припомнил «Мауса» американского графика Арта Шпигельмана[2]. Роман «См. статью „Любовь“» Давида Гроссмана[3] тоже предлагал иной ракурс. И все равно невероятная тяжесть события утягивала к первоначальным, точным фактам истории. Если б это случилось позже и в другом месте, через временные границы читатель неизбежно прошагал бы в Польшу сорок третьего года, как главный герой «Стрелы времени» Мартина Эмиса[4]. «Но почему нет доверия воображению, почему отказано художественной метафоре?» — задумался Генри. Произведение искусства воздействует тем, что оно правдиво, а не реально. Нет ли опасности в том, чтобы всегда представлять холокост с фактической стороны? Среди текстов, повествующих о событии — жизненно необходимых дневников, мемуаров, рассказов, — наверняка отыщется местечко для вымысла. Творческое осмысление других исторических событий, включая катаклизмы, пошло им во благо. Взять хотя бы три известных примера художественного взгляда на масштабную трагедию: «Скотный двор» Оруэлла, «Чума» Камю и «Герника» Пикассо.
В каждом из них творец сжато и небуквально передает суть происшествия. Громоздкая историческая поклажа свернута и упакована в чемодан. Разве величайшей трагедии европейских евреев не требуется такое легкое и удобное творческое хранилище?
Чтобы наглядно доказать возможность и необходимость иного ракурса на холокост, Генри написал роман и эссе. На это ушло пять лет каторжного труда. Затем парная рукопись циркулировала среди издателей. Потом Генри пригласили на ланч. Вспомните человечка, что споткнулся и шмякнулся. Ради этого ланча, имевшего место в Лондоне во время весенней книжной ярмарки, Генри перелетел через Атлантику. Четыре редактора пригласили на трапезу историка и книготорговца, что Генри счел знаком двойного одобрения: теоретического и коммерческого. Он не догадывался, что его ждет. Роскошный ресторан был оформлен в стиле ар-деко. Длинный, изящно изогнутый стол имел форму глаза; со стороны стены его окаймляло столь же изящное сиденье.
— Извольте сюда, — сказал редактор, приглашая Генри на середину дивана.
Ну да, подумал Генри, куда же еще усадить автора новой книги, как не во главу стола, точно новобрачного? Два редактора сели с ним рядом, заняв позиции ошую и одесную, два других разместились напротив, по бокам историка и книготорговца. Вопреки официальности мизансцены, было уютно. Официант подал меню, поведав о нынешних специальных блюдах. Генри блаженствовал. Сотрапезники выглядели свадебными гостями.
Но оказались расстрельной командой.
Обычно редакторы улещивают авторов, дабы те осознали изъяны книги. В каждом комплименте скрыто замечание. Сей дипломатический ход имеет целью исправить недостатки книги, не сломив духа писателя. Так и было: после заказа блюд и обмена светскими репликами на сцену вышли хвалебные эпитеты, маскировавшие категоричные требования — Бирнамский лес двинулся на Дунсинан[5]. Но Генри, точно несметливый Макбет, не слушал собеседников и, посмеиваясь, отмахивался от вопросов, становившихся все острее:
— Вот именно таким будет читательский отклик — вопросы, замечания, возражения. Но так и задумано. Любая книга — часть речи. В основе моей — ошеломляющее событие, которое можно осмыслить только через диалог. Что ж, давайте поговорим!
Именно книготорговец — гнусавый американец, промышлявший в Лондоне, — взял, так сказать, Генри за грудки и без обиняков выложил все, что думает.
— Всякие эссе — обуза, — брякнул он, видимо делясь опытом розничной торговли по обе стороны Атлантики и неудачных встреч с этим жанром. — Особенно когда речь о священной корове вроде холокоста. Каждые пару лет объявляется книженция, которая бренчит на сердечных струнах, — (именно так он выразился), — и гуляет по шарику, однако на всякую такую писанину есть уйма подобной бесперспективной макулатуры. Что до вашей идеи — сейчас я не о формате книги, но о том, что все творческие силы следует бросить на холокост, чтобы он фигурировал в вестернах, научной фантастике и комедиях о ямайцах-бобслеистах, — то к чему это приведет? А насчет перевертыша — это просто завлекалка, место ей на полке с анекдотами. Сдается мне, что ваш перевертыш станет выкидышем и споет: «Прыг-скок, прыг-скок, я веселый гонококк».
Подали первое блюдо — строй тарелочек с немыслимыми деликатесами. Генри сморгнул.
— Я вас понимаю, — сказал он, проглотив нечто похожее на большую золотую рыбку, — но нельзя вечно использовать один и тот же метод. Разве новизна в форме и содержании серьезной книги не привлечет внимания? Не станет торговой фишкой?
— В каком разделе вы видите свою книгу? — чавкая, спросил книготорговец. — Художественном или документальном?
— Идеально — в обоих.
— Не пойдет. Запутаешься. Вы представляете, сколько товару надо переворошить? И если еще каждый раз соображать, где у книги лицо, этому конца-краю не будет. А куда поместить штрихкод? Он всегда на задней обложке. Но у вас-то — обе фронтальные.
— Не знаю. На корешке.
— Слишком узко.
— На форзаце.
— Кассирши замаются всякий раз открывать книгу, чтобы разыскать штрихкод. А если том будет в пластиковой упаковке?
— На бумажном пояске.
— Оборвется. И тогда кошмар — нет штрихкода вообще.
— Ну, не знаю! Я писал книгу о холокосте, не думая о том, где будет сволочной штрихкод.
— Я же стараюсь помочь вам ее продать, — выпучил глаза книготорговец.
— Как я понимаю, Джефф говорит о том, что есть ряд практических и концептуальных сложностей, которые надо обсудить, — пришла на помощь редакторша и подчеркнула: — Для вашего же блага.
Кусочком хлеба Генри яростно подтер тапенаду из оливок, выращенных в эксклюзивной роще из шести деревьев в дальнем уголке Сицилии. Взгляд его зацепил спаржу. Официант долго разглагольствовал о кулинарной изощренности подливки и изысканности ее ингредиентов. Похоже, от капли этого соуса почувствуешь себя так, будто получил докторскую степень. Генри обмакнул спаржу в розоватую жижицу и запихнул в рот. Огорчение отбило весь вкус, кроме вкуса зеленой кашицы.
— Давайте зайдем с другой стороны, — предложил историк с добрым лицом и ласковым голосом. Набычившись, он смотрел поверх очков. — О чем ваша книга?
Генри смешался. Простой вопрос, на который нелегко ответить. Ведь для того и пишут книги — чтобы дать полный ответ на короткий вопрос. Да еще этот чертов торгаш разозлил. Генри глубоко вздохнул и сосредоточился. Он хотел ответить как можно точнее, но мямлил и запинался:
— Моя книга о способах рассказать про холокост. Событие ушло, остались рассказы. Книга — об их новом подборе. В историческом событии важны не только свидетельства, повествующие о том, что произошло, и тяготах призраков. Оно также требует истолкования и выводов, которые соотносятся с жизнью сегодняшних людей — потомков тех призраков. Необходимо знать историю, но вдобавок нужно понимать искусство. Если музыка — осмысленный набор звуков, а живопись — осмысленный набор красок, то рассказ — осмысленная жизнь.
— Да-да, возможно, — отмахнулся историк, сверля Генри взглядом. — Но о чем книга?
Генри почувствовал, как засосало под ложечкой. Он сменил курс, заговорив об идее перевертыша:
— Беллетристику и документальную прозу разделить не так-то легко. Вымысел нереален, но правдив; он идет над гирляндой фактов, чтобы достичь психологической и чувственной достоверности. Что касаемо документальной прозы, она реальна с точки зрения истории, но ее правда уклончива, труднодостижима и не имеет намертво прикрепленного смысла. Если история не становится рассказом, она умирает для всех, кроме историка. Искусство — несессер истории. Ее спасательный круг. Искусство — семя, память, вакцина. — Видя, что историк готов его перебить, Генри заспешил, еще больше путаясь: — В случае с холокостом мы имеем дерево, у которого огромные исторические корни и пара-тройка крохотных художественных плодов. Но семена дает плод! Люди питаются плодами. Бесплодное дерево забудут. Мы все перевертыши, — нелогично закончил он. — Каждый человек — мешанина из фактов и вымысла, наши реальные тела — мешки, набитые сказками.
— Я все понял, — чуть раздраженно сказал историк. — Но спрошу еще раз: о чем ваша книга!
На вопрос, заданный в третий раз, ответа не осталось. Может быть, Генри сам не знал, о чем его книга. Возможно, в том-то все и дело. Генри тяжело вздохнул, с шумом выпустив воздух. Лицо его пылало, он пялился на белую скатерть, не зная, что сказать.