– Понятно, бегаешь по корпоративам? – понял он по-своему, взбесив меня.
Человек я покладистый, взбесить меня можно, только исказив мои слова и поступки своей кривой линейкой, измерив своим сломанным аршином, взвесив на своих разболтанных весах. И приходится сдерживаться: давя в душе возмущение, гася гнев, объясняя, оправдываться. А собеседник и это истолкует по-своему.
– Я на корпоративах не работаю, – сказал я внятно.
– Понял, понял, – отступился Эдик, потому что было видно, озабочен другим. – Может, пройдемся, поговорим? Ты не торопишься?
– Ну… если недолго.
Эдик ухватил меня за локоть, что я весьма не люблю, но из вежливости выдергиваю не сразу, и повлек меня в противоположную от моего маршрута сторону. Вести пустопорожние разговоры я не мастак, с трудом открываю рот. Жена уверяет, что это от моего эгоизма и высокомерия. Я же считаю, что от простоты и искренности. Однако молчать тоже неловко.
– А ты в ВААП… в РАО ходил? – спросил я, чтоб что-то спросить.
– Нет, я – сюда, – показал он на актерский дом, мимо которого мы проходили. И добавил, увидев в моих глазах удивление: – По делам, по делам…
Локоть я высвободил; по тому, как уверенно Эдик вышагивал, было ясно, что мы не просто гуляем. И точно!
– Сейчас зайдем к нам! Выпьем кофейку! А может, что покрепче? – предложил он и, я заметил, насторожился – вдруг соглашусь?
Не от жадности – жизнь гастролирующего режиссера научила бояться запойных. Да и мне столько раз приходилось видеть, как нормальный вроде человек после третьей-четвертой рюмки становился неуправляемым, обузой, и весьма опасной.
– Сейчас выпьем кофейку, – повторял он, взглядывая, оценивая и примеряя меня к чему-то, – поговорим, пообщаемся… дома-то как, нормально?
Идиотский вопрос – для одних нормально, когда «Мерседес» в гараже, для других – отсутствие боли, а для иных нормально, когда жена и любовница не донимают упреками, а для кое-кого нормально, если с утра на холсте, на бумаге нотной, бумаге писчей остались его мысли, чувства, звуки, слышимые только им одним, вот это для них нормально. А случись, исчезнет способность творить, поймут, что это было – счастье, которое, обесценивая, воспринимали как норму.
Мы подошли к подъезду старого, гладко отремонтированного дома. Этажей шесть – все рамы из белого пластика, а стекла – мертвы. Эх, никогда уже Москва не будет Москвой! Не будут в открытых окнах цвести настурции и столетники, висеть клетки с канарейками и щеглами. Не будут в небе, над зелеными дворами, летать белые голуби, не будут из открытых окон кричать мамы своим деткам: «Витя, Саша, домой!» Не будут наши терпеливые, ласковые бабушки вставать в шесть утра и печь пироги, хотя в соседней маленькой и в большой филипповской булочной продаются калорийные булочки с изюмом и орехами, и французские булочки с вкусной поджаристой корочкой, которые в архиважных политических целях были переименованы в конце 50-х из французских в городские, отняв у них одну из составных притягательности.
Не нажимая на кнопки и не прикладывая ключа, Эдик потянул дверь, должно быть, нас заранее углядел в видеокамеру охранник. Поначалу меня это кололо, как булавками: из дома выходишь, в спину смотрит глазок, идешь к метро мимо банка – опять телекамеры, в магазине – изо всех углов. Хрен куда спрячешься! Ходишь по Москве как под неусыпным взором Господа Бога, прости, Господи!
Охранник, пожилой человек в форме, которая не молодила, а будто насмехалась над возрастом, смотрел с любопытством. Забавно, что, когда мы вошли, в телевизоре, под потолком, показывали меня.
Эдик, конечно, сразу залучился, хотя из зрителей был только один охранник. Вот уж точно – бодливой корове Бог рогов не дает.
Будь он популярен, ходил бы по улицам, млея и щурясь, и угодил под машину, которые носятся как сумасшедшие. ГАИ с этим по мере сил борется, а главный наставник человечества – телевизор, без устали показывает «Такси», «Такси-2»… «Такси-4», вдалбливая телезрителям правила неправильного поведения. Да и артисты наши, сделавшиеся по вине телевидения властителями дум, так и норовят рассказать, как они пьют и лихо гоняют на своих иномарках.
Прошли мы налево по коридору, переступили порог и очутились в офисе, который был похож на офис. Кинулись россияне за европейским стандартом, забыв опрометчиво о своей самобытности, и куда ни зайдешь, будто отсюда и не уходил! Серые стены, пустые окна, коробочки компьютеров… И это в Москве! Чей архитектурный символ – храм Василия Блаженного!
Ну, не предательство ли: очаровательным и не похожим друг на друга женщинам, внушать, что они будут обольстительными лишь в размерах: 90-60-90?
Именно такая сидела в офисном предбаннике, изображая секретаршу, хотя секретарить здесь явно было нечего.
– Настя, – представил Эдик и изобразил на лице по отношению меня: эту-то персону представлять не надо!
Настя улыбнулась, как ей показалось, обворожительно и, привстав, спросила, как показалось, изысканно:
– Чай, кофе?
– Нет, нет! – замахал я руками. – Спасибо!
– Ну, если захотите, тогда скажите, – обиделась она.
В кабинетике Эдик завалился в кресло, будто еле дошел, и ткнул мне в другое.
Опустился в кресло и я, предварительно смахнув с него крошки. Окно за спиной Эдика выходило в глухую кирпичную стену, напомнившую мне детство: два окна нашей комнаты тоже выходили на стену, развивая воображение. Что увидишь, если открывается чудесный вид – лишь то, что видишь. А глядя в темные кирпичи, многое можно напредставлять! Любопытно, что дом тот старенький двухэтажный, заслонявший мне белый свет, еще в мои детские годы собирались снести, и… четырехэтажные соседи его сгинули, а он, замухрышка, сияя новой оцинкованной крышей, соседствует теперь со стеклянным корпусом банка, возведенного турецкими строителями по австрийскому проекту. Кто? Когда? Чья легкая рука влепила его в Москву-матушку?!
Да, постарел Эдик, но не обветшал – перстень на мизинце (у писателей верный признак, что пишет теперь плохо, думая, что – хорошо), щечки пухлые и седая ровная бородка. А я? В детстве был горд, когда научился завязывать шнурки на два бантика. А до того с замиранием сердца смотрел, как это делают другие. Нет, не завидовал, не зависть, слава Богу, пронес через всю жизнь, а изумление чужой умелостью. Сокрушался, что так никогда и не научусь время узнавать, а уж когда получилось: сначала по маленькой стрелке – часы, а потом – неужели я сам! – и по большой – минуты, счастью моему не было предела. Меня аж распирало от счастья, и когда мне говорили, что есть еще секундная – я отмахивался: да что вы, мне хватит! Я и так, без секундной, благодарно проживу свою жизнь! И прожил…
А уж как ошарашенно удивился, впервые столкнувшись на концерте с Евгением Леоновым! Ну, мне, молодому и безалаберному, не в укор потешать публику, но зачем – он?! Изображая пьяного, выходил на сцену с бутылкой водки в авоське. Это для меня было несоразмеримо, несопоставимо с его талантом. А когда в платежной ведомости, выискивая свою фамилию, наткнулся на его и увидел, что сумма такая же, я почувствовал себя соучастником обмана.
Потом повидал я народных и знаменитых!.. «Десять минут позора и – месяц спокойной жизни», – сказал как-то в Коломне один из них, хотя ему и замечательным другим за заслуги перед отечеством надо дорогу соломой выстлать, чтоб только доехали, только чтоб из дома вышли, чтоб лишь хотели выйти и поехать – деньги под дверь подсунуть и убежать, и сгорать от счастья, что они их взяли, а не выбросили презрительно в окно!
Эдик считался успешным режиссером, не таким, конечно, как его тезка, который успел и в тюрьме посидеть, но тоже не промах.
– Слушаю вас, – сказал я.
– Мы же на «ты», – убеждающе напомнил он.
– Я шучу, – успокоил я. – Итак, что вы предлагаете – ограбить банк? Судя по вашему респектабельному виду…
Вид у Эдика был не респектабельный.
Невзирая на видимые старания. С трудом дается нашим актерам изысканность, и еще почему-то не могут они изображать иностранцев, как ни тужатся – все получается какая-то пародия. Поэтому и демократия забуксовала и съехала поломанной телегой на обочину. А социологи и политологи головы ломают, отгадку ищут, грешат то на иноверцев, то на коммунистов. Одно успокаивает, что и иностранцы изображают нашего брата недостоверно. При всем почитании Достоевского, Чехова и Толстого.
Эдик был одет дорого, а поставь его рядом с мусорным контейнером, покажется, что все там нашел. Но вид у него был не злой, а тут, в его комнатке, без посторонних глаз, даже радушный. Впрочем, меня это обмануть не могло, я помнил, как легко он поворачивался спиной, отдавая свое внимание более, на его взгляд, важной особе.
– Есть очень приличное дело, – перешел Эдик к делу, – тебе понравится.
Я молчал и смотрел поверх Эдиковой головы на кирпичную стену. «Интересно, кто ее выкладывал? Пожилой, уверенный в себе мастер? Деревенский мужик, пришедший в город на заработки с мечтой купить корову? У Гиляровского в „Москве и москвичах“ про эти артели написано… А сам Гиляровский – рыцарь репортерского цеха, взял название у Загоскина, – вспомнил я, – а в „Ревизоре“ у Гоголя две фамилии писательские упоминаются: Пушкин и Загоскин…»