— Советую вам, если автомобиль на ходу, погрузить в него все, что вам принадлежит, отдать этому господину ключи от дома и уехать.
Шульц посмотрел на крысенка в твидовой кепке: тот оторвался от своей писанины, зажал в зубах шариковую ручку и высунул вперед круглую красную ладонь с непристойными пальцами.
— Вас просили отдать ключи! — прошипел он, а его белесые пальцы с обгрызенными ногтями шевелились при этом, как червяки.
Шульц полез в карман пальто, и полицейский, который все время был начеку, рванулся его остановить. Медленно-медленно вытянув из кармана связку ключей, Шульц метнул ее писарю куда-то в область груди.
Как ни странно, он испытывал почти облегчение. Покончено с бесконечными одинокими ночами в доме, где несколько лет назад еще жили дети, была живая суета. Покончено с тусклыми днями, которые он проводил, колеся наугад по окрестным дорогам. Или взаперти в комнате с замусоленными обоями, быстро поросшими мхом воспоминаний. Там Шульц мог вновь окунуться в свет того давнего воскресного утра, когда, напевая, сверлил дырки в стене дочкиной комнаты, чтобы развесить гравюры, от которых теперь остались лишь светлые прямоугольники. Забившись в угол, он отскребал по кусочку, отдирал клочья обоев, оставляя на стенах длинные белые раны. Закрывал глаза и видел рождественский вечер. Дети, тогда еще совсем маленькие, разворачивали подарки у этого самого камина, сейчас пустого и черного. Он слышал их голоса и смех, в кухне тренькала посуда, с утра бубнило радио, Сильвиана пела в ванной, душ рушился с шумом, словно тропический ливень. Она окликала его на разные лады, смотря по настроению. Она рассказывала ему обо всем, что произошло за день. Она всегда что-то придумывала, строила планы, даже после отъезда детей.
Но Сильвиана, вся распухшая от слез и досады, ушла насовсем, и ее уход поторопил его падение. Неумолимое падение было вместе с тем и застывшим одиночеством, населенным кошмарами. В одном из таких кошмаров Шульц брел куда-то в полумраке вместе с другими грешными душами. На них огромными хлопьями пепельного снега бесшумно сыпались маленькие свертки. Надо было непременно поймать на лету хоть один, но у него никак не получалось. Он хотел подставить ладонь, но у него не оказалось рук. Он опустил голову, но не увидел собственного тела. «Пропал, — думал он, — совсем пропал!»
Проснулся весь в поту, и в пустом доме ему слышался голос Сильвианы, она снова требовала денег. Орала, что им нужны деньги, и немедленно! Неутомимо подсчитывала, сколько они должны. «Я уже не справляюсь! Я больше так не могу!» Она изменилась. Поначалу то устало, то яростно требовала у Шульца объяснений, а под конец только выпрашивала хоть немного нежности, человеческого тепла: «Да сделай же ты что-нибудь! Я вконец обнищала! Дотронься до меня, по крайней мере, ну, дотронься до меня! У меня есть тело. А у тебя, похоже, камень вместо сердца!»
Шульц, немой и бессильный, и сам чувствовал, что в груди у него камень. Неудачи превратили его сердце в кусок породы, иногда он ощущал его холодным, гранитным, иногда — рыхлым, известняковым.
Пока у него оставались деньги, цена вещей была лишь смутным их продолжением, но понемногу она превратилась в угрожающий призрак, не подпускавший к товарам. Вещи, с таким трудом купленные, ломались, разбивались, трескались, и Шульц решил обходиться без всего, даже без самого необходимого, чтобы не увязнуть в этом месиве вещей и того, во что они обходятся. Он носил потертую, обтрепанную одежду. Раньше он ценил хорошие вещи, но, когда денег не стало, ощущения притупились. Равнодушный к вкусу еды, он питался всякой дрянью. Прожевать. Проглотить. И спать как бревно.
Он не заметил, как это случилось. Некий господин Шульц, имевший где-то на планете свой уголок, почти каждый вечер ужинал в кругу семьи или с друзьями, чувствовал во сне близость другого тела, пользовался множеством приятных и привычных вещей и нимало не опасался ярости волны, которая могла в любой момент обрушиться на него и все унести.
«Кто же, — думал он, — кто где-то там может забавляться, сталкивая чье-то существование в эту бессмысленную пустоту, выдергивая из него нитку за ниткой? Кто мог написать такую бездарную историю? И почему рок должен так яростно преследовать именно этого человека, а не другого?»
Нескончаемыми ночами Шульц мечтал о том, как на оставшиеся у него несколько банкнот купит себе пистолет, настоящий ствол, черный и тяжелый, протаскает его целый день в кармане, пробираясь сквозь уличную толчею и шатаясь по большим магазинам, а потом начнет палить не глядя, наугад, стараясь вогнать побольше пуль не только в человеческие тела, но и в зеркала и витрины, чтобы в последний раз послушать мелодичный звон разбитого стекла и вопли невинных жертв. И, наконец, засунет его себе в глотку, будет вгонять все глубже и глубже, пока его не затошнит так сильно, что ему ничего другого не останется, кроме как нажать на спусковой крючок.
Если Шульц внезапно почувствовал облегчение, когда его явились выселять, дело было в том, что в эту решающую минуту он все еще хоть как-то для кого-то существовал. Хотя бы и для полицейских, не все ли равно! Кто-то произносил его фамилию, кто-то указывал ему, что он должен делать. Молодые парни в мундирах и крыса в твидовой кепчонке к нему обращались. Да, конечно, они выкидывали его на улицу, окончательно выгоняли из дома, но, по крайней мере, они им занимались. Наконец что-то происходило. Расхаживая по дому, эти вышибалы растоптали не только очки, но и крупицы прежнего, вдребезги разбитого счастья. Шульц знал, что снова будет скитаться за рулем своей машины, но на этот раз его не будет ждать убежище, пустой, выстуженный дом, куда он раньше мог возвращаться, когда стемнеет.
Посреди большой гулкой комнаты, где эхом отзывался любой шорох, Шульц зажигал одну или две свечи, стряпал себе что-нибудь на газовой плитке. Жевал, листая в полутьме рекламные каталоги и буклеты, где рядом с цветной фотографией каждого предмета была указана цена. А потом принимался ждать, прислушиваясь к малейшему шуму. И, наконец, засыпал тяжелым сном, но вскоре просыпался, разбуженный обычным кошмаром, садился на постели, задыхаясь от гнетущей тишины, придавленный всеми этими вещами, собственными дурными мыслями и памятью, изглоданной нищетой.
Пожелтевшую пенку, единственную вещь, которую он с собой не взял, полицейский выбросил во двор. Шульц поставил в багажник коробку с едой, засунул туда же одеяла и отыскавшуюся в шкафу старую перину, переносную плитку, несколько книг, две спортивные сумки с одеждой, черный кожаный кейс, с которым когда-то ходил на работу, кое-какие инструменты, кастрюлю, тарелку и столовые приборы, карманный фонарик, свечи, фотографии, кучкой бросил письма… Отныне у него не осталось другого пристанища, кроме этой машины с помятым кузовом и изношенным мотором. Внутри застоялся запах гнили, пропитавший сиденья. В правый карман пальто Шульц затолкал последние деньги, скрутив бумажки в трубочку и перетянув резинкой. Хватит недели на две, чтобы кое-как прокормиться и раз-другой залить в бак бензин. В левый карман он сунул странный маленький сверток — старые картинки и мелкие предметы в сером фетровом узелке.
Машина завелась не сразу. Мотор задыхался. Глянув в зеркало заднего вида, он убедился, что полицейские, удобно устроившись в теплом фургоне, ждут, чтобы он наконец свалил. Он в последний раз вылез на улицу, медля расстаться с последним своим адресом на этом свете. Он лишился определенного местожительства. Теперь он исчезнет. Сдохнет неведомо где, в этом сомнений нет, но прежде пополнит собой распыленную толпу неимущих.
Шульц катил наугад. Он вполне обходился без очков. Он проводил ладонями по лицу, словно пытался смахнуть с него усталость, тер глаза, глубоко вдавливая в глазницы согнутые пальцы. Останавливал машину на неосвещенной стоянке, испытывая недомогание совсем другого рода, чем то, какое охватывало его в пустом доме. Ничего общего с прежним, когда от тоски сжималось сердце и сдавливало горло. В его голову впивались незнакомые челюсти. Он замирал на водительском месте и ждал, пока холод прохватит его всего и он станет нечувствительным к этой новой пытке.
Он отправлялся бродить по улицам, но вскоре, обессилев, присаживался отдохнуть на скамейке. Его пробирала дрожь, загоняя в какой-нибудь бар, где он торчал до закрытия, глядя в пустоту и судорожно обхватив ладонями нагретую чашку.
Однажды вечером он увидел между выведенной золотом надписью и рекламной улыбкой чье-то лицо. Это лицо было его собственным, но он себя не признал. Похоже, за последние месяцы он потерял много волос и немало килограммов. Огромный лоб, посиневшие веки. Бледная маска с горящими глазами, похожими на две дырки, пробитые струей, когда писаешь на снег. Это уже и лицом-то не назовешь — набросок, схема, возвращение к бессловесной болванке, еще не соприкоснувшейся с другими людьми, таким он был до жены и детей, до работы и общества. Такие водятся по обочинам и в трясине.