— Приходилось, знаете ли, путешествовать.
— Много путешествовали?
— Даже слишком.
— Ну, а я не слишком много ездил. Почти нигде не бывал. А хотелось бы…
Его ус задумчиво тонул в стакане, где таял кубик льда.
— Хотел бы я попутешествовать, — продолжал старик. — Ах, месье, сколько раз я провожал взглядом корабли, исчезавшие за горизонтом! И встречал их из Индии, из Америк. Так говорили раньше: из Америк. Двадцать лет я преподавал в лицее, в Гавре, а ведь город-то портовый. Портовый город, говорю, а не этот понтовый лицей.
— Хе-хе.
— О чем я говорил? Ах да, Гавр. Я видел, как корабли отправляются в дальние плавания, да-да, в дальние плавания. Одни к полюсам, другие к антиподам. А я ни разу не плавал даже в Трувиль. Теперь-то я слишком стар, чтобы странствовать по горам и по долам или болтаться по морям в какой-нибудь скорлупке. Слишком стар.
Казалось, он сейчас распустит нюни. Браббан кашлянул. Собеседник отчасти вернул себе достойный вид.
— У меня были ученики, которые теперь плавают или живут в колониях. От некоторых я получал открытки; они были почти отовсюду. Почти отовсюду…
Повторив это эхом, он замолчал. Взяв слово, его новый знакомый упомянул несколько мест, где ему якобы приходилось бывать, но он мог бы рассказать еще и о том, что из всех стран лучше всего знал некую французскую колонию в Южной Америке, где отбыл пятнадцать лет каторги — так ему порой казалось.
Народу у Бреннюира уже порядком, когда Роэль пробирается в гостиную. Жорж Бреннюир представляет его отцу и гостям — деятелям пера и кисти, чьи имена известны у Ванье[7] и в «Меркюр»[8]. Здесь и поэты-импрессионисты, и художники-символисты; они были знакомы с друзьями Поля Верлена; они хранят воспоминания о туберкулезниках и алкоголиках, скончавшихся в первые годы века, — жертвах редких слов и пунктуации. Кое-кто помнит первые опусы Гийома Аполлинера. Гийом Аполлинер умер ровно два года и два дня назад[9].
Ж.-А. Корнуа излагает свои remembrances[10]: вот Гийом в Германии на берегах Рейна, а вот погружается в преисподнюю Национальной библиотеки, служит артиллеристом в Ниме, ранен на фронте и умирает от испанки.
— От испанки! — хмыкает кто-то. — А от чумы не хотите? От черной чумы. Всего-навсего. Как в тысяча триста сорок восьмом!
Роэль немало удивлен; он узнал голос Пилюли. Жорж забыл представить приятелю своего дядю. Но вот дядя поднимает глаза и внезапно узнает бывшего ученика.
— Надо же, Роэль! — восклицает Жером Толю своим скрипучим голосом. — Оказывается, вы в Париже. Будете поступать в «Нормаль»[11]?
— Да, месье.
Не будет он поступать в «Нормаль».
— Прекрасно, прекрасно. Помнится, вы были неплохим учеником, но я слышал, что тот год, когда вы изучали философию, не обошелся без приключений, да уж, не обошелся.
В день, когда объявили перемирие, Роэль лишил девственности барышню из благородной семьи и нажил себе неприятностей. Историю обсуждал весь город. Но Роэль об этом уже забыл.
— Где учитесь? В «Луи-ле-Гран»[12]?
— Да, месье, в «Луи-ле-Гран».
Не учится он в «Луи-ле-Гран».
— Прекрасно, прекрасно, — произносит старый преподаватель.
Старый преподаватель изрядно раздражает Роэля, да еще сестра Бреннюира куда-то подевалась. А он так надеялся ее встретить. Но ее нет. (Ж.-А. Корнуа предается воспоминаниям.) Раньше Роэлю было лестно находиться в кругу поэтов, которых он знал только по книгам. У него были некоторые тщеславные помыслы, связанные с изящной словесностью. Но теперь ему это неинтересно. Его тщеславие спит; больше того — похрапывает. Он видит вокруг себя лишь паяцев.
Вот поэт Сибарис Тюлль, обладатель грязных ногтей и любитель поковырять в носу; он похож на старика, на глубокого старика, глубокого дряхлого старика. Этого и бенедиктин[13] устроит. Помнится, он сравнил свою душу с испуганной ланью, а тоску — с осенним дождем. С.-Т. Караван, романист, забыл застегнуть ширинку; он что-то цедит сквозь гнилые зубы. Этот тоже не отказался бы от бенедиктина, но его коллега прибрал к рукам бутылку. Никак не перехватить. (Ж.-А. Корнуа продолжает предаваться воспоминаниям).
Роэль то и дело натыкается на отвратительные подробности обыденного существования. Презренная наружность не может скрывать гения. Грязные ногти поэтов больше его не забавляют. Бенедиктин — гадость, от которой мутит. Роэль отводит Жоржа в уголок, где на старинном столике стоит вычурная ваза.
— Не смешно.
«Тебя знакомят с великими», — думает Жорж. Но правильно делает, что молчит, ведь Роэль ответит: «Не такие уж они великие; жалкие они, эти твои великие; парижская провинция».
— Не смешно, — шепчет Роэль. — Мог бы предупредить, что здесь будет мой бывший преподаватель.
— Мой дядя? Он тебя учил?
— Несложно догадаться. Впрочем, ладно, не беда. Значит, он твой дядя?
— Я не подумал, что ты мог быть его учеником. Знаешь, он впадает в маразм.
— Он из него и не выбирался.
Роэль начинает раздражать Бреннюира. Не провел в Париже и шести месяцев, а уже корчит из себя невесть что. Его приводят в литературный салон, который посещают лучшие авторы, а он нос воротит! Сам ты провинциал, ясно?
— Неужели они пьют только сладкие ликерчики? У твоего отца не найдется коньяка?
Найдется, конечно; лучший сорт, но гостям его не предлагают. Жорж знает, где он спрятан; они с Роэлем крадутся в столовую, чтобы пропустить по рюмочке.
— Почему все-таки нет твоей сестры?
— Она не приходит на эти вечера. Ей здесь скучно.
— И правильно. Она совершенно права. Твоя сестра симпатичная.
— Не вздумай ее обхаживать.
— Налей мне еще.
— Хватит. А то он заметит, что мы тут прикладывались.
— Трус ты. Дай, я себе налью. Нет, правда, ты трус.
— Ладно. Наливай. Но на этом — всё.
Сам он воздерживается.
Роэль возвращается в гостиную; в желудке тепло, в голове — аналогично. Ж.-А. Корнуа заканчивает предаваться воспоминаниям о Гийоме Аполлинере. Роэль слушает с крайним интересом. Он расселся в кресле, положив ногу на ногу и задрав ботинок до носа. В желудке тепло, в голове — аналогично. Ж.-А. Корнуа закончил предаваться воспоминаниям о Гийоме Аполлинере.
— Жаль, конечно, что он умер, — говорит Сибарис Тюлль, — тем более в такой день. Я также признаю, что он честно защищал свою вторую родину, но вы никогда не заставите меня считать его… каллиграммы поэзией. Ни за что.
— Конечно, это просто оригинальничание, — произносит Караван.
— Прошу меня извинить, — возражает Ж.-А. Корнуа. — Это стихотворения, более того — гениальные стихотворения.
Браво, Корнуа, получите все! Вот славный малый, понимает молодых. Как показать ему свое расположение? Выдать, где папаша Бреннюир прячет коньяк?
Разговор о современной поэзии становится вязким. Одни кричат, что это чушь собачья, другие принимают снисходительный вид. Все начинают волноваться. Бенедиктин часто так действует. Роэль назло Жоржу Бреннюиру читает «кубистский» стих. Выпад производит более или менее желанный эффект. Пока все разбирают по косточкам услышанное, Ж.-А. Корнуа отводит Роэля в сторону. Роэль может наконец доказать ему свое расположение. Он тащит Корнуа в столовую и откупоривает бутылку с крепким питьем.
— Месье Бреннюир плохо потчует гостей, — говорит он. — Постараюсь принять вас, как полагается.
Он наполняет два стакана. Они сердечно чокаются.
— Вы не напомните мне ваше имя?
— Роэль. Арман Роэль.
— Вы студент?
— Пишу диплом по литературе[14].
— А стихи пишете?
— Иногда.
Он улыбается дерзко и смущенно, как будто и впрямь пишет стихи, причем искренне стесняется того, что их пишет. На самом деле не пишет он никаких стихов.
— С удовольствием взглянул бы на них.
— С удовольствием вам их покажу.
Теперь он «в своей тарелке». Если этот чудак желает увидеть стихи Роэля, значит, Роэль что-нибудь сварганит. Алкоголь приятен тем, что от него к самой макушке подступает тепло и кажется, что вас приподнимает к потолку. Ого, а вот и Бреннюир-старший.
— Видите, дорогой друг, мы совсем как дома, — говорит Корнуа.
— Декламация современной поэзии должна сопровождаться поглощением старых добрых напитков. Между прочим, это я сделал так, чтобы гостю было хорошо.
Гостюшка, скривившись, посмеивается. Будет так прихихикивать — ему, чего доброго, портрет перекосит.
— У вас восхитительный коньяк, месье. Согревает сердце авангардной молодежи в моем скромном лице. Дивная вещь — не какой-нибудь факел, который поколение отцов передает детям, а бутылка «Наполеона». Месье Бреннюир, от имени кубизма, футуризма и дадаизма искренне вас благодарю.