Для нормального мужчины это не причина, чтобы оставаться одиноким, но Освальд не был нормальным мужчиной. Даже с точки зрения полигамии он не был нормальным. Откровенно говоря, он был до того распутным и неисправимым волокитой, что ни одна женщина не смогла бы прожить с ним и нескольких дней после свадьбы, не говоря уже о столь продолжительном периоде, как медовый месяц, хотя, видит бог, немало было и таких, кто не прочь был бы рискнуть.
Он был высок и худощав, и что-то в его наружности изобличало в нем эстета. Голосом он говорил тихим, манеры имел учтивые и на первый взгляд был похож скорее на камергера королевы, нежели на известного повесу. Он никогда не обсуждал свои любовные похождения с другими мужчинами, и незнакомец, доведись ему провести с ним в разговорах целый вечер, так и не сумел бы углядеть в ясных голубых глазах Освальда ни малейшего намека на неискренность. Словом, он являл собой именно тот тип мужчины, на котором тревожащийся за свою дочь отец скорее всего остановит выбор и попросит проводить ее домой.
Но стоило Освальду оказаться рядом с женщиной, которая была ему интересна, как во взоре его тотчас же происходила перемена и в самом центре каждого зрачка начинали медленно плясать маленькие, предвещавшие опасность искорки. Он пускался в разговор непринужденный, откровенный и такой остроумный, какого с ней еще никто не вел. Это был дар, выдающийся талант, и когда он решительно брался за дело, то слова его мало-помалу обволакивали слушательницу, покуда та не подпадала под их неощутимое гипнотическое действие.
Но женщин очаровывало не только прекрасное умение вести беседу или выражение его глаз. Еще у него был необыкновенный нос. (В четырнадцатый том Освальд не без удовольствия включил записку, присланную ему некой дамой, в которой та подробнейшим образом описывает свои впечатления на этот счет.) Все дело в том, что, когда Освальд возбуждался, нечто странное начинало происходить с его ноздрями: кончики их напрягались, сами ноздри заметно расширялись, увеличивая носовые отверстия и обнажая ярко-красную слизистую оболочку. Впечатление возникало странное, будто во внешности его появлялось что-то жестокое, зверское, и, хотя на бумаге это кажется не таким уж привлекательным, на дам его нос действовал завораживающе.
Почти всех женщин без исключения тянуло к Освальду. Во-первых, это был мужчина, который ни за что на свете не соглашался кому-либо принадлежать, и это автоматически делало его желанным. Добавьте к этому необыкновенное сочетание первоклассного ума, море обаяния и репутацию человека, отличающегося чрезмерной неразборчивостью в связях, — вот вам и весь секрет притягательности.
И еще. Оставим на минуту его беспутство и сомнительную репутацию; надо сказать, что в характере Освальда был и ряд других качеств, которые делали его вполне привлекательной личностью.
Очень мало было такого, к примеру, чего бы он не знал касательно итальянской оперы девятнадцатого столетия. Он предложил вниманию читателей прелюбопытный свод сведений из жизни трех композиторов — Доницетти, Верди и Понкьелли.[1] В нем он перечислил по именам всех более или менее значительных любовниц, которых они имели в своей жизни, и далее серьезнейшим образом проанализировал связь между творческой и плотской страстями, а также влияние одной на другую, особенно в творчестве упомянутых композиторов.
Китайский фарфор был еще одним его увлечением, и в этой области Освальд являлся признанным международным авторитетом. Особую любовь он питал к голубым вазам цзинь-яо, и у него было небольшое, но изысканное собрание этих предметов.
Еще он собирал пауков и трости.
Его коллекция пауков, или, точнее, паукообразных, ибо она включала скорпионов и прочих членистоногих, была настолько полной, насколько полным может быть немузейное собрание, а его знания сотен отрядов и видов паукообразных впечатляли. Он, между прочим (и видимо, справедливо), утверждал, что паутина превосходит по качеству шелковую нить обыкновенного шелкопряда, и никогда не носил галстук из какого-либо другого материала. Всего у него было около сорока таких галстуков, и, чтобы иметь их еще больше и получить возможность присовокуплять к своему гардеробу по два новых галстука ежегодно, ему приходилось держать в старой оранжерее в саду своего загородного дома под Парижем тысячи и тысячи arana и epeira diademata (обыкновенных английских садовых пауков). Там они плодились и размножались приблизительно с той же быстротой, с какой пожирали друг друга. Он сам собирал сырую нить (да никто другой и не вошел бы в эту мрачную оранжерею) и отсылал ее в Авиньон, где ее сматывали, скручивали, обезжиривали, красили и ткали из нее материю. Из Авиньона материя отправлялась непосредственно в компанию «Сулка», где были в восторге от такого редкого и замечательного материала.
— Неужели вам и вправду нравятся пауки? — спрашивали Освальда посещавшие его женщины, когда он демонстрировал им свою коллекцию.
— О, я их просто обожаю, — отвечал он. — Особенно самок. Они так мне напоминают кое-кого из моих знакомых женщин. Они напоминают мне моих самых любимых женщин.
— Какая чушь, дорогой.
— Чушь? Вовсе нет.
— Это звучит довольно оскорбительно.
— Напротив, моя дорогая, это самый большой комплимент, который я могу сделать. Известно ли тебе, к примеру, что самка паука столь яростно предается любви, что самцу, можно считать, повезло, если ему удается в конце концов живым унести ноги? Чтобы остаться целым и невредимым, он вынужден проявлять необыкновенное проворство и редкостную изобретательность.
— Ты уж скажешь, Освальд!
— А самка паука-бокохода, моя милая, эта крошечная букашечка, столь опасна в своей страсти, что ее любовнику, прежде чем он осмелится обнять ее, приходится связывать ее с помощью замысловатых узлов и петель…
— О, прекрати сейчас же, Освальд! — воскликнет женщина, и глаза ее засверкают.
Собрание тростей Освальда — это опять же нечто особенное. Каждая из них прежде принадлежала какому-либо гению или злодею, и Освальд хранил их в своей парижской квартире, где они стояли двумя длинными рядами вдоль стен коридора (впрочем, не лучше ли сказать, улицы?), который тянулся от гостиной к спальне. Над каждой тростью была укреплена табличка из слоновой кости с именами Сибелиуса, Мильтона, короля Фарука, Диккенса, Робеспьера, Пуччини, Оскара Уайльда, Франклина Рузвельта, Геббельса, королевы Виктории, Тулуз-Лотрека, Гинденбурга, Толстого, Лаваля, Сары Бернар, Гете, Ворошилова, Сезанна, Тодзио… Всего их было, наверное, больше сотни, некоторые очень красивые, иные — весьма обыкновенные, одни с золотыми или серебряными набалдашниками, а другие с изогнутыми ручками.
— Возьми трость Толстого, — говорил Освальд какой-нибудь своей хорошенькой гостье. — Ну же, возьми ее… так… а теперь… теперь нежно проведи ладонью по набалдашнику, который отполировала до блеска рука великого человека. Разве не передается тебе ощущение чего-то необычного, когда ты касаешься этой вещи?
— Да, пожалуй, что-то такое я испытываю.
— А теперь возьми трость Геббельса и проделай то же самое. Только возьмись за ручку как следует. Крепко сожми ее всей ладонью… хорошо… а теперь-теперь обопрись на нее всем телом, обопрись сильнее, как делал этот уродец… так… вот так… теперь постой так с минутку, а потом скажи мне, не чувствуешь ли ты, как холодок ползет по твоей руке и леденит грудь?
— Мне страшно!
— Еще бы! Конечно страшно. Некоторые вообще сознание теряют. Просто грохаются без чувств.
В обществе Освальда никому не было скучно, и, наверное, именно это обстоятельство в большей степени, нежели какое-либо другое, являлось причиной его удач.
Теперь мы подходим к синайскому происшествию. В то время Освальд в продолжение месяца развлекался тем, что не спеша ехал на автомобиле из Хартума в Каир. У него была превосходная «лагонда»[2] довоенного выпуска, которую он на время войны тщательно упрятал в Швейцарии, и, как нетрудно вообразить, она была напичкана всякого рода новомодными приспособлениями. Накануне синайского происшествия (23 августа 1946 года) он прибыл в Каир и остановился в гостинице под названием «У Шепарда»;[3] в тот же вечер, предприняв несколько дерзких вылазок, он сумел заарканить некую мавританку, даму предположительно благородного происхождения, но имени Изабелла. Как выяснилось, она была любовницей не кого иного, как славившегося дурной репутацией — и еще более дурным нравом — члена королевской семьи (в то время в Египте еще была монархия), который следил за своей пассией донельзя ревниво. Ситуация складывалась типично освальдовская.
Но главные события были впереди. В полночь он отвез даму в Гизу и уговорил ее подняться вместе с ним при свете луны на самую вершину знаменитой пирамиды Хеопса.