На минуту задержался у неподвижно замершего негра в костюме Чарли Чаплина. Все пытался заметить, когда, наконец, негр моргнет, когда дрогнут его веки. Да так и не дождался. Ай, да негр! Ай, да молодец!
Не успел я пройти и десяти шагов, как остановился, будто вкопанный! Сначала я даже не сообразил, что же такое выплеснуло меня из общего туристского потока, что заставило меня буквально прилипнуть к каменным плитам Мариенплаца?!
А спустя мгновение понял – где-то совсем-совсем рядом живым голосом пела живая Нани Брегвадзе! Пела один из любимейших мною старинных русских романсов!
Легкий, почти незаметный, ускользающий грузинский акцент придавал романсу дополнительное очарование, а гитара, сопровождающая несравненную Нани, вела себя так мягко, так деликатно, что у меня и сомнения не осталось – здесь, рядом со мной, в Мюнхене, на Мариенплац, вот за этими разноцветными спинами, стоит Нани Брегвадзе и поет:
Лишь только вечер опустится синий,
Лишь только звезды мелькнут в небесах,
И черемух серебряный иней
Жемчугами украсит роса…
«Боже мой… – подумалось мне. – Неужели и она?!» Не веря самому себе, я рванулся на знакомый до боли голос.
В добротной волевой манере военного разговорника давних лет, разбрасывая направо и налево «Энтшульдиген! Энтшульдиген!», я врезался в толпу, окружавшую Нани Брегвадзе, и увидел… молоденькую, красивую девочку лет двадцати – двадцати двух, в джинсах и какой-то невзрачной курточке.
Отвори потихоньку калитку
И войди в тихий сад ты как тень,
Не забудь потемнее накидку,
Кружева на головку надень… —
пела эта девочка голосом Нани Брегвадзе.
Она легко перебирала гитарные струны, а у ног ее лежал старый облезлый футляр от гитары, в котором поблескивали десятка полтора монеток.
Я ошеломленно уставился на эту девчонку.
В ней даже на грош не было ничего грузинского! Разве что большие, темные, широко расставленные глаза. Но такие глаза могли быть у любой русской, французской, украинской, еврейской девочки. Хотя и еврейского в ней тоже не было ничего.
Тонкое породистое лицо с прямым носиком и четко очерченными губами, а под неказистой курточкой и стиранными-перестиранными джинсиками угадывалась прекрасная фигура.
Аплодисменты, которыми наградила разноликая толпа эту девчонку, вызвали у нее отчасти благодарную, но в большей степени ироничную улыбку. И мне это ужасно понравилось!
А когда отзвенели еще с десяток монет, брошенных зрителями в старый гитарный футляр, девчонка недобро сдвинула брови, жестко рванула струны и вдруг, без малейшего намека на грузинский акцент, запела знаменитую песню Галича:
Мы похоронены где-то под Нарвой, под Нарвой, под Нарвой.
Мы похоронены где-то под Нарвой. Мы были – и нет…
Так и лежим, как шагали – попарно, попарно, попарно…
Так и лежим, как шагали попарно – и общий привет!..
Я чуть не расплакался. Господи! Ну откуда, откуда у этой писюхи с гитарой, которая моложе меня лет на сорок, мой репертуар?! Почему она вместо рока, шлягеров и сегодняшних модных мелодий поет мои песни? Откуда в ней это?
…Эй, поднимайтесь, такие-сякие! Такие-сякие…
Эй, поднимайтесь, такие-сякие, ведь кровь – не вода!
Если зовет своих мертвых Россия, Россия, Россия…
Если зовет своих мертвых Россия – так, значит, беда! —
мысленно пел я вместе с ней, а потом горло у меня перехватило, глаза увлажнились, и я подумал, что настоящего российского интеллигента ничем не возьмешь! Ни хаосом, ни голодухой, ни беспросветной жестокой тупостью временщиков, взлетевших ввысь на мутных и смердящих революционных волнах…
Попав за границу своей искореженной и изгаженной родины, наш интеллигент с необычайной, всепрощенческой силой пронзается таким высоким градусом сентиментального патриотизма, что вытравить из него это прекрасное заблуждение, наверное, невозможно до смерти.
Дождался я конца песни, подошел поближе и положил в гитарный футляр двадцатимарковую бумажку! Девчонка удивленно посмотрела на меня, негромко сказала по-немецки: «Данке. Дас ист цу филль», – и тут же отвела глаза в сторону.
А я трусливо промолчал. Я испугался, что моя попытка заговорить с ней, да еще подкрепленная двадцатимарковой купюрой, будет воспринята ею, как пижонское поползновение сильно пожилого, напичканного деньгами господинчика завести скоропалительный туристский романчик с бедной уличной артисточкой.
Я отошел. Девушка запела «Последний троллейбус» Окуджавы. Кольцо слушателей сомкнулось за мной, и я побрел дальше. И за моей спиной, в синее мюнхенское небо медленно, как детские воздушные шарики, уплывали хрестоматийные строчки шестидесятых:
…Я в синий троллейбус сажусь на ходу,
Последний, случайный…
Через десять минут, в кафе, пытаясь заказать себе светлого пива, я устроил большую пантомимическую клоунаду с официантом, тщетно и безуспешно старавшимся понять – чего я от него хочу.
От наплыва чувств, навеянных на меня песнями этой девчонки с гитарой, я начисто позабыл все иностранные слова, и в тягостном общении с нервничающим официантом напоминал старого глухонемого, пораженного глубоким склерозом и «пляской святого Витта».
Что, однако, не помешало мне, в конце концов, получить огромную литровую кружку именно того пива, которое я так хотел.
Еще минут через двадцать, с переполненным желудком и ватными, отяжелевшими от пива ногами, я продолжил свое плавание. И вышел прямо к…
Момент!.. Вот тут я должен залезть в фотоальбом и попробовать сообразить – куда же это я вышел?
Ага… Вот оно! А вышел я, оказывается, прямо к колонне Марии у неоготической Новой ратуши.
Так, так… Что там в тексте?
«…в 1861 году в Мюнхене выросло число сотрудников городской администрации… Возникла необходимость в сооружении новой ратуши… 26 проектов… победитель – архитектор Георг Хауберрисер… В 1867 году, в присутствии короля Людвига II, ратуша была заложена… летом 1874 года – закончена».
Я искренне порадовался за администрацию Мюнхена Прошлого века и подумал, что наша сегодняшняя, до неприличия раздутая московская администрация, следуя принципам короля Людвига, просто обязана потребовать еще один новый Кремль! И гораздо большего размера, чем старый.
У колонны Марии пульсировала большая толпа. Примерно каждые десять-двенадцать секунд толпа взрывалась восторженными аплодисментами.
Вежливо и неторопливо (благотворное влияние литровой кружки светлого пива!) я протиснулся сквозь толпу и увидел отличнейшего циркового эквилибриста, которому ассистировал маленький, худенький, кривоногий японец в баварской шляпке с султанчиком.
Когда-то я несколько месяцев проторчал в цирке – собирал материал для очередного сценария и вскоре наловчился понимать, что там хорошо, а что плохо. Так вот, этот эквилибрист был просто классным!
Две метровые стальные трости со слегка наклонными отполированными деревянными колодками размером в ладонь были вставлены в невысокий, видимо, складной металлический столик. То, что этот эквилибрист выделывал на этих тростях – как стоял в стойке на двух руках, на одной; как поочередно переходил то на левую руку, то на правую; как из стойки на одной руке медленно и элегантно опускал свое сильное тренированное тело в горизонтальный «флажок»; как из этого «флажка» снова выходил в стойку на одной руке – могло, наверное, сделать честь любому цирку!
Мне даже почудилось, что когда-то что-то очень похожее я видел на арене Московского цирка… И этот жест, и этот мягкий, непринужденный поклон, эту улыбку… Только тогда в Москве на арене стоял не столик, а какая-то высоченная конструкция, откуда выдвигалась длинная стальная штанга, уносившая того эквилибриста в стойке на одной руке чуть не под самый купол.
А худенький японец, совершенно не обращая внимания на зрителей, проворно подавал этому немцу-виртуозу то одну трость, то другую. Принимал от него уже отработанный реквизит и протягивал новый.
Когда же номер был закончен и эквилибрист сделал заднее сальто-мортале со столика прямо на каменные плиты Мариенплац и раздались оглушительные аплодисменты, японец вытащил из-под столика обычную дорожную сумку, вынул оттуда дешевенький пластмассовый подносик и, строго глядя на зрителей, пошел с подносиком по кругу.
Росла горка монет на подносике, но даже тени благодарной улыбки не промелькнуло на неподвижном и недобром лице кривоногого японца в баварской шляпке.
Циркач присел на свой рабочий столик и закурил сигарету. Японец подошел к нему, ссыпал монеты в дорожную сумку, спрятал туда подносик и молча вынул из рук эквилибриста дымящуюся сигарету. Поплевал на нее, загасил и выбросил в стоящую неподалеку урну. И что-то жестко сказал эквилибристу.