Из всей недвижимости, принадлежавшей матери Лоранс, мы выбрали квартиру на шестом этаже дома, возвышавшегося над бульваром Распай, сразу за Монпарнасом; благодаря этому я жил в трехстах метрах не только от Кориолана, но и неподалеку от квартала моего детства, что тщательно скрывал от Лоранс. Если б она узнала об этом раньше, то из всех квартир, принадлежавших ее семье, наверняка бы выбрала что-нибудь подальше от квартала, который я знал как свои пять пальцев. Лоранс захотелось бы пересадить меня на новую почву и – помимо новой жизни, новой любви и нового уюта – предложить мне новый округ. Ей так и не удалось полностью умыкнуть своего музыканта из его прошлой жизни, а те несколько попыток переехать в другое место, которые она последовательно и методично предпринимала, разбились о мою инертность. Конечно же, ни за что на свете я бы не стал противиться ее решениям, разрушать ее счастье – в конце концов, речь шла и о моем, – и я, безусловно, старался ей не перечить. К тому же эти размолвки почти всегда заканчивались для меня приступами какой-то почти дамской мигрени, долгими периодами упадка сил, тягостного молчания; все это настолько обескураживало Лоранс, что и она старалась особенно не давить на меня… короче, мы там и остались – то есть на бульваре Распай.
Итак, я отправился на встречу с Кориоланом и, хотя надо было пройти всего пару шагов, воспользовался своим роскошным двухместным автомобилем, который Лоранс подарила мне три года назад на день рождения; он был похож на черного зверя, прекрасного, мощного, грациозного, как музыка Равеля; его бока блестели под лучами выглянувшего из-за туч утреннего солнца. Париж был пуст, и я прокатился в свое удовольствие под мурлыканье мотора, сделав круг – вдоль бульваров Распай и Монпарнас, затем по авеню Обсерватуар. То дождило, а то вдруг проглядывало солнце, и прохожим надоело надевать и снимать плащи, в конце концов все попрятались под крыши. Пустынные мокрые улицы, сверкая, ныряли под капот моей машины, как гигантские гладкие тюлени. Воздух трепетал, и мне казалось, будто я бесшумно и без малейшего усилия скольжу внутри одной из этих капелек, сотканных из солнца и дождя, воздуха и облаков, ветра и пространства, – чудесное мгновение, которое ни один метеоролог не смог бы описать, – случайный, редкий дар изменчивого неба. Зато на Бульварах вся проезжая часть от кромки тротуара до белой полосы была усыпана листьями, которые прошлой ночью бездумно и яростно сорвала с деревьев буря, не пощадив ни простодушных и наивных побегов, ни старых, порыжелых листьев. Машинально включив «дворники», я увидел, как эти листья, скапливаясь, сползают по ветровому стеклу, перемешиваются с изломанными струйками дождя. Пока усердный механизм разделял их на две отары, чтобы тут же сбросить в сточную канаву, на последний выгон, листья, мне казалось, цепляются за стылые стекла, заглядывают мне в лицо и умоляют сделать для них что-то – но что именно, мой холодный рассудок горожанина не мог понять.
Для меня приступы подобной чувствительности, в общем-то, неудивительны, хотя я и считаюсь человеком уравновешенным. Люди совершенно не разбираются в некоторых вещах, не представляют, даже вообразить себе не могут, что все, к чему мы можем прикоснуться и уничтожить, обладает нервами, способно страдать, стонать, кричать, а я понял, что скрывается за этой беззащитностью и безмолвием – безмолвием ужаса, – и эта догадка порой сводила меня с ума. Как музыкант, я знал, что собаки восприимчивее к звукам, чем люди, наше ухо не улавливает и сотой доли того, что звучит вокруг, а звуки, издаваемые травой, когда на нее наступают, не воспроизведет ни один, даже самый совершенный, синтезатор.
– Наконец-то!
Дверца отворилась, и Кориолан просунул голову в машину. У него был вид вечно оскорбленного испанца, хотя сейчас лицо моего друга расплывалось в улыбке. Порой некоторое несоответствие между внешним видом и характером может привести в замешательство, но в случае Кориолана это просто ошеломляло. Внешне он воплощал собой настолько совершенную аллегорию испанского дворянина, получившего смертельное оскорбление, что даже его лучшие друзья, хотя и любили нежно Кориолана, предпочитали видеть его грустным. И мало кто из женщин, уступив уговорам благородного идальго, не был потрясен, проснувшись в одной постели с разбитным малым; из-за этого на вечеринках, где ему хотелось бы повеселиться, Кориолан зачастую был вынужден сохранять на лице меланхолическую мину, чтобы не потерять благорасположения своей подружки. Будучи серьезным, он производил впечатление и располагал к себе, как может нравиться и привлекать идальго; в смешливом же настроении смущал и разочаровывал, как разочаровывает и смущает выдающий себя за дворянина проходимец. Может, такая несправедливость судьбы кого-нибудь и угнетала, но не Кориолана, поскольку у него не только на лице было написано, что он гордый, храбрый и честолюбивый малый, но это и соответствовало действительности, даже если кто-то, поневоле введенный в заблуждение, и принимал эти достоинства за бездумность, упрямство и спесь. Во всяком случае, это был мой друг, мой лучший друг, а после женитьбы – мой единственный друг, поскольку наши с Лоранс взгляды на дружбу не совпадали.
– Куда едем? – спросил он, вытянувшись на переднем сиденье с довольным видом, который у него был всегда, когда он смотрел на меня, и я почувствовал к нему прилив благодарности. Более верного, внимательного товарища трудно себе представить; краем глаза я отметил, как он был одет, – значит, снова денежные дела идут из рук вон плохо; но от Лоранс он бы не взял ни одного су, а у меня последние семь лет других денег не водилось.
– Надо обязательно вырвать деньги у Ни-Гроша, – сказал я как можно убедительнее. – Повсюду играют «Ливни», а он заявляет, что SACEM[2] ему ничего не выплатило.
– Вот ворюга! – благодушно изрек Кориолан. – Всегда одно и то же! Каждый раз, когда ты зарабатываешь хотя бы десять франков, этот тип прикарманивает себе полтора только потому, что ему присылают квитанцию и он делает расчеты, представляешь! И еще не хочет тебе платить. Это уж чересчур! Откуда он, собственно, взялся?
– Ну, по-моему, он из Ниццы или Тулона, точно не знаю. Голова у него варит, хотя он и жаждет, чтобы его принимали за коренного ньюйоркца. Увидишь.
– Я им займусь, – заявил Кориолан, потирая руки.
Потом он принялся распевать во все горло квартет Шуберта, от которого, по его словам, вот уже месяц никак не мог отвязаться. Дело в том, что этот автомеханик и букмекер был одним из наиболее авторитетных музыкальных экспертов, сотрудничать с которым стремились крупные европейские журналы, к мнению которого прислушивались исполнители мировой величины, настолько его память, культура, интуиция во всех областях музыки ошеломляли; но он не хотел заниматься этим ради заработка, уж не знаю, из романтических или каких других ностальгических переживаний.
Кориолан перестал петь и повернулся ко мне:
– Ну а твоя жена? Она потихоньку привыкает к твоему успеху?
Уж не знаю, кто его оповестил о наших с ней размолвках. Суховато и раздраженно я ответил:
– И да и нет… Ты же знаешь, что она хотела бы видеть меня великим пианистом…
Кориолан рассмеялся:
– Ну-ну-ну! Да она и сама в это ни секунды не верит. Даже она! Ты не упражнялся уже целых три года… Чем ты занимаешься в своей знаменитой студии? Небось читаешь детективы? Да ты сегодня не справился бы и с этюдами Черни; уж это понять у нее ума хватит! Какой ты теперь виртуоз? Для этого, старик, нужно работать, и сам знаешь как!
– Ну и чего же, по-твоему, она от меня хочет? И вообще, чего ей надо от меня?
– Чего ей от тебя надо? Чего она хочет? Да ничего, старик, ничего. Хотя нет: всего! Она хочет, чтобы ты был рядом и ничем не занимался. А ты еще не понял? Она хочет тебя– и точка! Вот единственная романтическая черточка в твоем вампире.
Тут зазвонил телефон, и Кориолан подавленно замолчал: больше всего в моей машине его завораживала эта штуковина. Я снял трубку и, естественно, ничего не услышал: тишина. Только Лоранс знала номер, и просто так она бы меня не побеспокоила. Значит, ошибка на линии. Однако мы уже подъезжали к конторе моего издателя.
Бюро Палассу – просто шарж на другие офисы Елисейских Полей. По зачуханной лестнице надо было подняться на третий этаж к грязноватой двери, рядом с которой все-таки висела табличка «Дельта Блюз» – серебряными буквами по черному мрамору.
– А почему «Дельта Блюз»? – усмехнулся Кориолан. – Почему не «Тулонский таракан»? – предложил он, вышагивая за мной по слишком ворсистому паласу в приемной. Эффектная секретарша поведала нам, что издатель совещается по телефону с другим набобом, чем он и вправду занимался в довольно запальчивом тоне. Но, увидев нас, он заторопился, скроил измученную физиономию, хотя и не прервал разговора; впрочем, ему так и не пришло в голову извиниться, когда он положил трубку. Лично я привык к медвежьим манерам деловых людей: все друзья Лоранс занимают посты, с высоты которых мою вынужденную праздность можно только презирать, что они и делают, даже если втайне завидуют моему положению. Но такое отношение со стороны Палассу, который в некотором роде кормится и за мой счет – и, говорят, неплохо, – кажется мне немного неуместным.