Они были знакомы чуть ли не с детства, но тогда Томас Невинсон был веселым и беспечным парнем – никаких тайн и туманов. Сначала он учился в Британской школе на улице Мартинеса Кампоса, рядом с музеем Сорольи, но она выпихивала своих учеников в тринадцать-четырнадцать лет. Последние классы – пятый, шестой и подготовительный – нужно было доучиваться в другом месте, и часто этим другим местом становилась школа Берты под названием “Студия”. В пользу этой школы говорило то, что она была светской и что мальчики и девочки там обучались совместно, хотя это не было принято в Испании времен франкизма, к тому же школа находилась в одном районе с Британской – на соседней улице Микеланджело.
“Новенькие” мальчишки, если не были совсем уж никудышными, быстро находили общий язык с девочками – как раз потому, что привлекали их своей новизной, и Берта почти сразу же влюбилась в юного Невинсона – слепо и наивно. В такой любви много простодушия и легкомыслия, но также эстетства и самоуверенности (юное существо смотрит вокруг и говорит: “Вот этот мне подходит!”); такая любовь поневоле начинается робко, со случайных взглядов, улыбок и незатейливых разговоров – под ними прячут чувство, которое тем не менее быстро пускает корни и на первых порах кажется вечным. Разумеется, влюбленность эта выдуманная, ничем не проверенная, скопированная из романов и фильмов, похожая на воображаемую проекцию с единственным и статичным образом: девушка видит себя женой своего избранника, а он себя – женатым на ней, и эта картинка не имеет ни продолжения, ни вариантов, ни истории, она только такая, какая есть; ни один из двоих не способен заглянуть чуть дальше, ведь зрелость пока еще представляется им чем-то недосягаемо далеким и никак с ними не связанным; они видят только кульминацию, поскольку порой именно кульминация и является целью – для самых догадливых и настойчивых. В те времена еще было принято, чтобы женщина, выходя замуж, добавляла к своей фамилии частицу “де” перед фамилией мужа, и на выбор Берты повлияли также зрительный и звуковой образ будущей – из далекого будущего – фамилии: куда интересней стать Бертой Ислой де Невинсон, что навевало мысли о приключениях или экзотических краях (в один прекрасный день у нее появится визитная карточка, где будет именно так и написано), чем, например, Бертой Ислой де Суарес, если вспомнить фамилию одноклассника, который нравился ей до появления Тома.
Правда, в их классе не одна Берта так пылко и откровенно поглядывала на него, не одна Берта вздыхала по нему. На самом деле переход Тома в “Студию” произвел в этом мирке настоящий переполох, который не утихал целых два триместра, пока не определилась бесспорная победительница. Томас Невинсон был хорош собой, ростом чуть выше среднего, рыжеватые волосы он зачесывал назад по старой моде (как летчики или машинисты поездов в сороковые годы, если стригся покороче, или как музыкант, если отпускал волосы подлиннее; но он никогда не нарушал образа, которому решал следовать; иногда его прическа напоминала ту, что носил актер второго плана Дэн Дьюриа, или ту, что была у знаменитого Жерара Филипа, – кому любопытно, может проверить свою зрительную память); а еще Тома отличала основательность, свойственная только людям, безразличным к веяниям моды и потому свободным от комплексов, которые у подростков годам к пятнадцати обретают самые разные формы, и мало кому удается проскочить этот возраст без травм. Казалось, Том ничем не был связан со своим временем или пролетал над ним, не придавая значения всякого рода рискованным обстоятельствам, хотя к таковым, если вдуматься, следует в первую очередь отнести и день, когда человек рождается, и даже век. На самом деле черты у Тома были не более чем приятными, и никто бы не назвал его образцом юношеской красоты; мало того, в них уже присутствовал намек на некую пресность, которая через пару десятилетий непременно подчинит себе все остальное. Пока от такого впечатления спасали пухлые и четко очерченные губы (по ним хотелось провести пальцем и потрогать – даже больше, чем поцеловать) и взгляд серых глаз – то тусклый, то сияющий и возбужденный, в зависимости от игры света или от назревавшей вспышки гнева, к тому же пытливые и живые глаза были расставлены шире обычного и редко оставались спокойными, что несколько нарушало общее впечатление от его внешности. В глазах Тома проскальзывало что-то не совсем понятное, вернее, угадывались какие-то вероятные в будущем яркие особенности, которые пока затаились и ожидали своего часа, чтобы потом пробудиться, созрев и налившись силой. Нос – довольно широкий и вроде как не долепленный до конца – или по крайней мере не совсем правильной формы. Мощный, почти квадратный подбородок чуть выступал вперед и придавал Тому решительный вид. Все в целом делало его привлекательным – или обаятельным, – но главным был не внешний облик, а ироничный и легкий нрав, склонность к безобидным шуткам и беспечное отношение к тому, что происходило рядом, равно как и к тому, что варилось у него в голове, о чем не всегда имел четкое представление даже он сам, не говоря уж об окружающих. Невинсон избегал выяснять отношения с самим собой и редко говорил с другими о своей персоне или делился своими взглядами, как будто такие разговоры казались ему детской забавой и пустой тратой времени. Он был полной противоположностью тем молодым людям, которым не терпится все выплеснуть наружу, которые анализируют, наблюдают, стараются разгадать себя и спешат поскорее определить, к какой человеческой категории они принадлежат, не понимая, что это не имеет никакого смысла, пока ты окончательно не сформировался, поскольку до того времени серьезные решения принимаются, а поступки совершаются на авось и вслепую, и когда ты себя наконец узнаешь, если узнаешь, будет уже поздно что-то исправлять, будет поздно меняться. Томас Невинсон не очень старался раскрыться перед другими и уж тем более избегал копаться в себе, считая это признаком нарциссизма. Похоже, тут сыграла свою роль английская половина его крови, но в любом случае никто доподлинно не знал, какой он на самом деле. За внешними дружелюбием, открытостью и общительностью таилась зона непроницаемости и скрытности. И главным признаком непроницаемости было как раз то, что окружающие не замечали и почти не догадывались о существовании такой зоны.
Он был в полном смысле слова двуязычным: говорил по-английски, как отец, и по-испански, как мать, и хотя жил в Мадриде с того возраста, когда ни одного слова произнести еще не умел или произносил всего несколько, это не делало его английский беднее или менее бойким; в младших классах он учился в Британской школе, дома у них разговаривали в основном на английском, к тому же каждое лето, сколько Том себя помнил, каникулы он проводил в Англии. Нельзя не упомянуть и про легкость, с какой мальчишка выучил третий и четвертый языки, а также его невероятную способность копировать любые говоры, акценты и манеру речи. Послушав человека самое короткое время, Том без труда и репетиций мог безупречно его изобразить. Это всем нравилось и вызывало дружный смех, так что одноклассники часто просили Тома повторить самые удачные номера. К тому же он очень искусно менял голос, изображая героев своих пародий – а это были прежде всего люди, не сходившие с экранов телевизоров, в том числе вечный Франко и некоторые его министры. Пародии на английском Томас приберегал до поездок в Лондон или в окрестности Оксфорда, то есть для тамошних приятелей и родичей (отец Томаса был уроженцем Оксфорда); потому что в мадридской “Студии”, расположенной в районе Чамбери, их бы никто просто не понял и не оценил, если не считать пары товарищей, таких же двуязычных, как и он сам, прежде учившихся с ним в Британской школе. Слушая Томаса, трудно было поверить, что один из этих языков для него неродной, поэтому его всегда без проблем принимали за своего в Мадриде, несмотря на английскую фамилию. Он знал все уличные выражения и жаргонные словечки и, если хотел, мог ругаться похлеще самого отчаянного сквернослова во всей столице, исключая разве что пригороды. На самом деле Томас был скорее обычным испанцем, чем обычным англичанином. Правда, не отказался поступить в университет на родине отца, на чем тот настаивал, но свою будущую жизнь связывал только с Мадридом, а с некоторых пор – и с Бертой. Если его примут в Оксфорд, он туда обязательно поедет, но, завершив образование, вернется в Мадрид.