За разговором Том, словно в знак почтения силам, что правили этим игрушечным замком, поглядывал в окно, следя за тем, как тьма по кусочку съедает медно-бурое море. Четыре часа, сумерки — скоро все скроется, лишь слабые огоньки в заливе Кольемор будут серебрить чернильные волны. Скоро оживет в море Маглинский маяк, а еще дальше, на горизонте, загорится мощным светом Кишский маяк, вспахивая своим лучом неспокойный морской простор. Там, на глубине, снуют рыбы, прячутся в темных местах, словно уличная шпана. Интересно, заплывают ли сюда в это время года морские свиньи? Извиваются кольцами во тьме угри, ходят неповоротливые сайды — эти свинцовые туши, попав в сеть, ведут себя с безразличием сдавшихся преступников.
Вскоре чайник и три чашки водружены были на узорный индийский столик, который Том выиграл однажды на турнире по гольфу. Настоящих игроков, Джимми Бенсона и этого, как его там, Маккатчена, скосила эпидемия гриппа, и его скромных талантов хватило для победы. Тот день он всегда вспоминал с улыбкой, однако на этот раз не улыбнулся. Никелированный поднос в свете лампы отливал благородным серебром.
Том чуть смутился, что не может предложить гостям сахара.
Он развернул плетеное кресло, чтобы сесть к ним лицом, и, призвав на помощь былое дружелюбие — опасаясь, правда, что растерял его уже навсегда, — тяжело опустился на скрипучее сиденье и широко улыбнулся. Улыбка отнюдь не сразу засияла во всю прежнюю ширь. Он почему-то побаивался проявлять себя в полную силу — радоваться, быть гостеприимным, радушным.
— Шеф намекнул, что вы сможете помочь в одном деле, — сказал второй, О’Кейси, внешне полная противоположность Уилсону — долговязый и тощий, с той болезненной худобой, из-за которой любая одежда наверняка висит на нем как на вешалке, к отчаянию жены, если он, конечно, женат.
Том, залив кипятком заварку, невольно покачал головой. Когда в семидесятых приехал из Бомбея следователь Рамеш Батт, его будущий друг, и пытался постичь все тонкости работы в ирландской полиции — он так и не смог привыкнуть, что им не положено оружие[2], — Том приметил у него это завораживающее движение головой и почему-то перенял, как бесплатное приложение к индийскому столику.
— Да, конечно, — отозвался он, — помочь — это всегда пожалуйста, Флемингу я так и сказал.
Увы, он так и сказал начальнику отдела в последний свой рабочий день, когда уходил с Харкорт-стрит с адской головной болью после прощальной вечеринки накануне — не из-за похмелья, он был трезвенник, а всего лишь оттого, что до постели он добрался под утро. Опекунша Джун, жены Тома, кошмарная миссис Карр, изводила Тома и Джун, когда их дети были маленькие — требовала, чтобы Джо и Винни в шесть вечера уже лежали в кроватках, и так день за днем, пока им не исполнилось десять. Миссис Карр, старая грымза, была права. Сон — залог здоровья.
— Всплыло одно старое дело, и он, шеф то есть, говорит, хорошо бы узнать ваши мысли по этому поводу, — продолжал молодой следователь, — и… ну, вы поняли.
— Вот как? — отозвался Том не без интереса, но с безотчетным сопротивлением, даже страхом, глубинным, нутряным. — Знаете, ребята, если уж начистоту, нет у меня никаких мыслей — во всяком случае, стараюсь от них избавляться.
Оба гостя засмеялись.
— Ясно, — сказал О’Кейси. — Шеф нас предупреждал, что вы в этом духе ответите.
— Как там шеф? — поспешил сменить тему Том.
— Слава богу, цветет и пахнет. Неубиваемый.
— Еще бы!
Судя по всему, это был намек на двустороннюю пневмонию, которую шеф перенес после того, как два бандюги бросили его связанным в поле близ Уиклоу. Нашли беднягу под утро ни живым ни мертвым. Впрочем, то же можно сказать и про бандюг после допроса в участке, прости их Господь.
Том разлил чай и осторожно протянул гостям чашки, крепко держа их крупными неловкими руками, стараясь не пролить ни капли. Уилсон, кажется, искал глазами сахар, но увы, увы.
— Вы издалека приехали, такой путь проделали, все понимаю, но… — начал Том.
Хотел что-то добавить, но слова не шли с языка. Не надо его трогать, вот что хотелось ему сказать. Ни к чему тревожить тех, кто ушел на покой — пусть молодежь шевелит извилинами. Все годы службы он возился с отребьем. Поработаешь так лет двадцать-тридцать — и твоя вера в людей похоронена, безвременно. А ему снова хотелось верить, хоть во что-нибудь. Хотелось насладиться отпущенными днями, сколько бы их ни осталось. Хотелось покоя, безмятежности. Хотелось…
За окном спикировала чайка — упала камнем, и он, заметив краем глаза белую вспышку, дернулся от неожиданности. В эту пору года, как водится, на закате с моря задувал ветер, обрушиваясь на стены замка, и даже чаек заставал врасплох. И чайка, озаренная лишь светом из окна, была такая белоснежная, такая беззаконная, словно ее сбросили в море или она сама бросилась, и Том на миг опешил. Но Уилсон и О’Кейси чайку вряд ли заметили, хоть и сидели оба лицом к окну. Видели только, что Том вздрогнул. Том понял, что Уилсон решил сменить тактику — зайти с другого конца, не переть напролом, словно бешеный бык. Недаром его учили в центре подготовки в Феникс-парке: не отпугни свидетеля. Но разве Том свидетель?
Уилсон откинулся в кресле, сделал глоток, потом другой. Видать, не по вкусу ему чай, подумал Том. Полицейские любят покрепче. Любят остывший, перестоявший. Переслащенный.
— И все-таки, — сказал Уилсон, — уютная у вас здесь норка.
— Да. — В голосе Тома по-прежнему сквозил страх. — Что правда, то правда.
Уилсон, похоже, сделал ставку на доверительный тон. Возможно, думает, не спятил ли Том на старости лет. Руки занять было нечем, разве что вытащить ломтики плавленого сыра из пластиковых оберток. О’Кейси осушил свою чашку залпом, как ковбои пьют виски.
— Знаете, — начал Уилсон, — когда у меня мать умерла, а были мы тогда с сестрой совсем маленькие, отец хотел в эти края переехать. Дома в поселке стоили дешево, только вот больницы рядом не было. Ближайшая в Лохлинстауне, а отец работал ночным медбратом, и…
— Старина, — сказал О’Кейси с задушевностью, позволительной лишь близким друзьям, — как жаль, соболезную.
— Ничего, ничего, — отозвался Уилсон великодушно, с чувством. — Мне было тогда одиннадцать. А сестре всего пять. Вот ей тяжко пришлось.
Все, чего добивался Уилсон своей откровенностью, сведено было на нет — лицо его омрачилось, как будто, несмотря на свою удивительную стойкость в одиннадцать лет, только теперь он ощутил скорбь в полной мере, возможно, впервые за все время. Все трое примолкли. За окном было чернее черного. Том представил бочки с мазутом, дорожные работы, вспомнил приятный острый запах. Будь на окне занавески, он бы их задернул, как в фильмах. Вместо этого он включил лампу на маленьком столике, небольшую, коричневую, на тяжелой подставке с кнопкой. Лампа эта выдержала пять или шесть переездов. Когда Джо был совсем маленький и с трудом засыпал, Том ложился на свободную кровать с малышом на груди, и Джо нравилось щелкать выключателем. Том заранее выдергивал шнур, здесь вам не дискотека. Приятно было прижимать к себе малыша, теплого, длинного — Джо всегда был длинный, даже в год, — и вместе с ним потихоньку задремывать. Иногда Джун приходила его будить, а Джо уносила в кроватку. Вроде бы давно было дело, но даже сейчас от этого мягкого щелчка стало хорошо на душе. Смех, да и только. Вещей у него было немного, зато всеми он дорожил. Том рассмеялся, но не в полную силу, так, хрипловатый смешок — хоть и забавно было вспомнить, все омрачали слова Уилсона. Будто в комнате остался витать дух его умершей матери, ожили былые невзгоды его сестры. Интересно, хорошенькая у него сестра? Тоже дурацкая мысль. Ему шестьдесят шесть, куда ему жениться? Да и в жены ему досталась красотка, кто бы спорил. Яркая, смуглая, вроде Джуди Гарленд. Что правда, то правда. Но полицейские пропадают на службе и после шести вечера ни на что не годны, кроме пары кружек пива в мужской компании, отсюда их интерес к хорошеньким сестрам коллег — чем черт не шутит? Будто угадав мысли Тома, Уилсон сказал: