— Ты не имел права мне не рассказать, Алексей.
— Думаю, ты покрепче Валерия. А двусмысленность хуже всего. Ты не мальчик, Никита…
— Да, я понял. Но я хотел спросить… Тот профессор, который знал мать… он жив? Тот, о котором она хлопотала…
— Да, он живет в Москве. Зачем тебе это нужно, Никита?
— Я хотел бы его увидеть. Я почему-то очень хотел бы его увидеть. Просто посмотреть на него.
— Хорошо. Мы съездим.
Через час они сидели на ступенях крыльца и курили после завтрака — завтракали без Дины, ее не было дома; легкая тишина стояла за полусумраком открытых окон, и ни звука во дворике; на солнце обсыхали отяжелевшие от росы ромашки в палисадниках; мелькали перед глазами, падали в тень под домом тополиные сережки — и всюду тихая благостность утра, жаркий солнечный свет на траве, на стенах домов. Никита чувствовал себя невыспавшимся, и был словно разбит, помят, непрерывный звон ночного сверчка назойливо плыл в ушах; лицо Алексея тоже устало, непроспанно; темно-карие глаза в раздумье щурились на облетающие близ крыльца одуванчики. Никита выговорил наконец:
— Я возьму свои вещи и перееду к тебе. До завтра. Можно?
— Было бы лучше, — сказал Алексей, — если бы я съездил за твоими вещами и привез их сюда. Будешь жить у меня. Сколько хочешь. Меня ты не стеснишь.
— Я сам съезжу за вещами. Мне надо их собрать.
— Ты сказал, что Вера Лаврентьевна просила в письме Грекова о твоем переводе в Москву? Если это так, я поговорю с профессором Николаевым, и он поможет. Думаю, что сделает это с радостью.
— Не надо об этом с ним говорить. Я не буду никуда переводиться.
— А ты как надо подумай, — ответил Алексей и повторил: — Рано, а уже парит. Жаркое утро.
Он сошел по ступеням крыльца, открыл дверцу машины, еще влажно блестевшей под прохладным навесом тополей, с мокрым, прилипшим пухом на капоте, на подсыхающих крыльях, сказал:
— Я в автошколу. Вернусь часа в три. Твои планы?
Он начал протирать стекло. Никита, не вставая, следил за движениями рук Алексея, казавшегося спокойным, негромко спросил:
— Ты сейчас едешь?
— Могу тебя взять с собой. Чтобы ты не ждал. Правда, это утомительно. Экзамены.
— Нет, — сказал Никита. — Подвези меня в центр. На телеграф. Хочу позвонить. Мне надо позвонить в Ленинград.
— Теперь вот что, — проговорил Алексей. — У тебя есть какие-нибудь ресурсы на личные расходы? Только прямо и откровенно.
— Есть.
— А если по-мужски?
— Есть. Мне ничего не надо, Алексей. Я же сказал.
— Ладно. Мы что-нибудь придумаем. Садись. Сейчас поедем.
Никита поднялся, медленно подошел к машине, сказал не без решимости:
— Я не возьму у тебя ни копейки, Алексей. Главное — у меня есть деньги на билет в Ленинград. И больше мне ничего не надо. Ни копейки.
«Что же я делал весь день? Ничего. Ничего не сделал. Два раза звонил в Ленинград, никто не ответил. И я не решился сегодня поехать к Грековым за вещами — что я им скажу? У меня не хватает силы воли поехать туда… Но что я теперь должен делать? Как я могу встретиться с ним, с Георгием Лаврентьевичем? Написать ему записку и уехать? Уехать сегодня же ночью? Да, поезд в двенадцать часов…»
Он задавал себе вопросы и понимал, что не может все точно решить для себя, не находя в себе определенную ясность, которую мучительно искал и сегодня утром, и весь этот длинный день, осознанно убивая время на раскаленных солнцем улицах Москвы, около касс на Ленинградском вокзале и в томительно-бесконечном ожидании на Центральном телеграфе с надеждой поговорить по телефону с Элей, квартира которой не отвечала.
— О чем думаешь, Никитушка? Что молчишь?
Был вечер, поздний, душный; за бульваром край неба, прижатый облаками, и дальний пролет улицы давно цвел догорающим малиновым закатом, красный металлический отблеск горел на трамвайных проводах, на высоких карнизах домов, на стеклах трамваев, по-вечернему лениво позванивающих под деревьями. Там по сумеречному тротуару неспешно текла толпа, шумная, летняя, пестрая, от этого казавшаяся, как всегда, беспечной, весело-праздной, шаркали подошвы, смеялись, звучали голоса в нагретом за день московском воздухе.
На бульваре еще не зажигались фонари, и заметнее темнело на аллеях, густел синий сумрак под тентом закусочной; на крайних свободных столах, залитых минеральной водой, лимонадом, светились багровые озерца от заката, и лица людей в павильончике проступали размытыми красноватыми пятнами.
Полчаса назад они встретились у Алексея, не застали его дома и зашли сюда по предложению Валерия, сказав Дине, где их искать, и теперь стояли возле столика, потягивали из стаканов пиво, наливая его из запотевших, вынутых из холодильника ледяных бутылок, закусывая длинной, соленой, хрустящей соломкой — есть после дневной жары не хотелось. Никита трогал пальцами влажное стекло, пил машинально, ощущая жгучий холод на зубах, и опять смутно расслышал голос Валерия:
— Что молчишь?
Никита невидяще посмотрел на его насмешливо-вопросительное лицо и ничего не ответил.
— Бывает и ни одной мыслишки. — Валерий округлил выгоревшие брови, засмеялся. — Это от жары. Пройдет. Поправимо. Давай умно и талантливо помолчим.
Никита молчал, все сжимая пальцы на запотевшем стакане; его странно сковывало, сдерживало присутствие Валерия; даже представилось невозможным, что Валерий не знает того, что мучительно не отпускало его целый день, что они пьют пиво за одним столом, как будто это нужно было, и почти необъяснимое возникало раздражение, неприязнь к его смешливому самоуверенному голосу, к его загорелому подвижному лицу, которое казалось сейчас фальшиво-оживленным.
— А все-таки, — вдруг резко выговорил Никита. — Почему все-таки?
— Что «все-таки»? — пожал плечами Валерий. — О чем речь? Что за вопросительные знаки?
— Нет, все-таки почему? — проговорил, злясь на Валерия, на самого себя, Никита. — Почему все-таки мы живем рядом с подлецами, знаем, что они подлецы, и считаем, что так и нужно? И вот спокойно стоим здесь и пьем пиво. И они тоже пьют чай или кофе. И все хорошо, все отлично. На это ты можешь ответить — почему?
— О, господи, помилуй! — сказал Валерий и скользящим жестом длинной руки чокнулся со стаканом Никиты. — Куда это тебя понесло, Никитушка? Что за пессимизм? Откуда такие мыслишки? — Он отхлебнул пиво, с аппетитным хрустом стад грызть соломку. — Что-то я сейчас далек от того, чтобы копаться в высоких категориях! А собственно, почему тебя угораздило?
— Все-таки ты гигантский мыслитель нашего времени, — сказал сумрачно Никита. — Это я понял. Вот это стало ясно. Еще в первый день. Лучше не отвечай. Лучше пей пиво.
Валерий, не обижаясь, ответил с полупоклоном:
— Благодарю. Нет, старик, мы все дружными рядами сражаемся со злом, которое, конечно, нетипично и вымирает, — заговорил он, делая притворно серьезным лицо. — Ты об этом, Никитушка?
— Да, если хочешь… — задиристо проговорил Никита. — Если хочешь, об этом! Но это не ответ. Это ерунда! Фразы твоего любимого профессора Василия Ивановича! Я это уже слышал.
— Какие ответы? Они ясны, как вот эта соломка! — Валерий покрутил шеей, вытянул книзу распущенный узел галстука, облокотился на стоику. — А что такое подлец? С какой стороны подходить к этому понятию? Какова же платформа? Наказывать подлецов, преследовать, искоренять и прочая? Тогда, простите меня, мы перейдем к методам зла, от чего упаси боже. Так? Если нет… — Валерий вздохнул и продолжал с легкой игрой красноречия: — Если нет, тогда, братец, хочешь или не хочешь, придется согласиться, что в мире существует более или менее равновесие. Появился Христос — его распяли. Но возникли ученики. Опять же равновесие добра и зла. В Австралии уничтожили всех хищников-сов, так кролики расплодились — спасу никакого нет. Пришлось снова разводить сов. Вульгаризатор я, а? Черта с два. И простите, пожалуйста! Появится Христос — ему снова начнут орать: «Уксусу!» Так и будет. Жизнь — амплитуда маятника. Подлецы — и честные. Мерзавцы — и беззащитные чудаки. Таланты — и бездари. Борются, возятся, но уживаются. Так было, так есть. Когда этого не будет, тогда нас не будет. Все предельно ясно.
— Неужели? — сказал Никита. — Тебе все предельно ясно?
— Эт-то уже что — разъедающий скепсис, Никитушка?
Валерий поправил резинки на рукавах и весело, бегло оглядел постепенно заполняющийся павильончик — белели платья в неосвещенной глубине его, проступали лица над столиками, из сумерек бульвара доносились голоса, звучно скрипел песок под ногами входивших в закусочную. Все столики уже были заняты.
— Распространяемся о высоких материях, а достать две бутылки холодного пива — наиважнейшая проблема в жаркий вечер, когда народ попер. Однако попробуем… Где наша Людочка? — спросил он беспечно-игривым тоном, каким, видимо, разговаривал с женщинами, и, увидев обслуживающую павильон официантку, пригласил ее к столику решительным и вместе с тем ласковым наклоном головы. — Людочка, будьте любезны, — заговорил он мягко, когда она подошла, вся чистенькая, беленькая, в накрахмаленном передничке, светясь готовыми к шутке, чуть настороженными глазами. — Представьте, мы погибнем, если вы не откроете холодильник и не вытащите из того левого уголка еще две бутылки пива! Для директора Горпромбазаторгапошива. Вот для этого мальчика. Если нет, я готов взглянуть на физиономию вашего директора.