— Да, да, — потупился я. — Правда. У меня две публикации в «Новом мире». И в других изданиях тоже есть…
Директор с восхищенным недоверием покачал головой.
Я приободрился:
— Дело в том, что мы хотели бы посмотреть какой-нибудь ваш спектакль!
Он, словно не веря своим ушам, изумленно перевел взгляд с меня на
Славу. Потом снова на меня. Потом спросил:
— Завтра пойдете?
— Конечно! — ответили мы хором.
Директор взял телефон, набрал номер и произнес что-то по-грузински.
— Пройдите в кассу, — любезно сказал он, кладя трубку.
Кассирша молча выдала два билета. Стоили они совсем недорого.
Слава, естественно, тут же ими завладел.
— Ого! — восхищенно сказал он, прочитав синие штемпели. — Девять утра! Ты смотри, а! В три смены работают!..
Назавтра мы поднялись ни свет ни заря и без четверти девять, позевывая и ежась, взошли по ступеням театра.
Первое, что меня насторожило, — это обилие детей если не грудного, то ясельного возраста, уютно расположившихся на руках у мам и бабушек. Те, что постарше — а именно они составляли подавляющее большинство публики, — пришли самостоятельно. В зале стоял дикий галдеж.
— Странно, — сказал я, озираясь.
— Ничего странного, — заметил Слава. — Это же не Подольск тебе какой-нибудь. Тут культуру не расслаивают.
И посмотрел на меня вызывающе.
Свет погас. Начался спектакль.
Несмотря на непреодолимую высоту языкового барьера, скоро я понял, что нынче дают «Волшебную лампу Аладдина». Джинн был сделан из красной тряпки, выскакивал всегда очень неожиданно и ревел как резаный. Дети визжали. Нескольких маленьких пришлось унести.
— Ну как? — спросил я.
— М-м-м… — ответил Слава не очень уверенно. — Ну что ж… Экспрессия…
Мы ушли, недосидев и до середины. У меня остался неприятный осадок.
«Что ж такое, черт возьми, — думал я. — Вот оно — внутреннее несовершенство. Тянешься к прекрасному — а взять не можешь… видит око, да зуб неймет… Надо же все-таки как-то это… ведь и в самом деле не Подольск!..»
Слава тоже выглядел довольно хмурым.
Мы провели в Тбилиси семь или восемь дней. Казалось бы, исходили все вдоль и поперек. И вот нба тебе — буквально накануне отъезда нашли самую сердцевину города, самое сладкое, самое медовое ядро, сгустившееся несколькими кварталами возле старого парка и загадочным образом прятавшееся от нас все это время.
Именно там мы обнаружили настоящий театр Резо Габриадзе. Он располагался в причудливом здании, окруженном цветущими деревьями, скульптурами и иностранцами.
— Ну что, — саркастически спросил я, когда мы обошли вокруг. — Мне опять идти рассказывать про «Новый мир» и другие издания?
Слава только махнул рукой.
Уж не знаю, что он хотел этим жестом выразить.
Сафонов проспал и перевал, и весь быстролетный спуск и очнулся только в Дангаре, когда машина остановилась, норовя вжаться в куцую тень у дверей столовой. Коваль хлопнул дверцей и стал, кряхтя и выпячивая брюхо, потягиваться и так и этак, разминая приморившееся от долгой шоферской работы тело. Вылезла и повариха (см. Поле)
Валентина Аркадьевна. Она охала, страдальчески морщилась и вздыхала, а на голове у нее зачем-то была соломенная шляпка с бумажной розочкой. Вообще, я еще утром обратил внимание, что ее внешность разительно отличается от привычного мне облика отчаянных экспедиционных поварих.
Сафонов потер лицо ладонями, после чего взгляд его приобрел осмысленность, сел, промычал что-то неразборчивое, потом заключил:
— Дангара.
И спрыгнул на землю.
Было три часа дня, воздух звенел от зноя.
В чайхане по крайней мере не было солнца. Правда, его с лихвой возмещали духота и полчища мух. Коваль поручил мне гонять их, а сам направился прямиком на кухню — было слышно, как он там по-хозяйски с кем-то здоровается. Скоро он принес два чайника и пиалушки.
Дуя в пиалу, Валентина Аркадьевна невольно постанывала.
— Эта ужасная жара, — жаловалась она. — Я два раза принимала сердечное…
— Ничего, скоро приедем, — отозвался Сафонов. — Вот пообедаем,
Коваль вам водички свеженькой нальет на дорожку.
Когда напились чаю, на столе появились глубокие чашки-касы с огнедышащим лагманом.[5]
Коваль сделал спину горбом, прочно упер в стол оба локтя; в левой руке он сжимал половину лепешки, правой совершал необходимые движения ложкой; беспрестанно сербал, хлюпал, отдувался; проглотив, еще круче набычивался, чтобы, вцепившись зубами, оторвать кусок хлеба. При этом успевал еще кое-что говорить.
— Лагман, — невнятно сказал он, обращаясь к Клавдии Петровне, которая в пятый или шестой раз протирала носовым платком алюминиевую ложку, после чего, как следует в нее внюхавшись, снова начинала протирать. — Лагман! Самая еда, чтобы похавать.
Запястье мощной руки Коваля было в ширину ладони — волосатое и бугристое.
— Жаль только, голова от него потом чешется, — добавил он. — А так — ничего.
Валентина Аркадьевна долго вдумывалась в смысл его фразы, затем начала все же осторожно хлебать.
Я прыснул.
— Шутник ты, Коваль, — сказал Сафонов, вытирая пот со лба. — Даже дети над тобой смеются… Пореже метал бы. Ты что как в голодный год…
— Ешь — потей, — ответил Коваль, с хлюпаньем втягивая в себя длиннейшую лагманову макаронину. — Работай — мерзни.
Сафонов хмыкнул.
— Да ты не больно-то и потеешь, — заметил он. — Что-то у тебя в организме не то, Коваль. Реакции нет.
— А у тебя есть, что ли? — насторожился было Коваль, но махнул рукой и снова стал с бульдожьей хваткой рвать лепешку.
— Конечно. Холодно — дрожу, жарко — потею. Вон, видишь, весь мокрый.
Реакция организма, — ответил Сафонов, пожав плечами.
— Да ладно! — недовольно буркнул Коваль. — Какая реакция, когда хаваешь!..
Было слышно, как жужжат и позванивают о стекла мухи.
— Ой! — воскликнула вдруг Валентина Аркадьевна, выпрямляясь и со звоном бросая ложку на стол. — Чешется! Правда — чешется!..
Никто не ответил.
Валентина Аркадьевна помолчала, прислушиваясь к себе.
— Может быть, это от лука? — спросила она в сторону. — Из чего этот лагман-то?
Сафонов пожал плечами, а потом посмотрел на нее пронзительно.
— Трудно сказать, — ответил он, опуская взгляд. — Можно у чайханщика рецепт спросить.
— Ой, хорошо бы! — оживилась Валентина Аркадьевна. — Я собираю рецепты!..
Сафонов достал сигареты из кармана рубашки.
— Да-а-а, — неопределенно протянул он. И вздохнул: — Повезло нам, значит, с поварихой…
Мой отец (см. Родословная) был геологом.
Однажды в поле (см.), отрабатывая маршрут по выгорелым склонам
Бабатага, он встретил чабана-таджика (см.) и спросил у него, где можно набрать фисташки покрупнее.
Чабан задумался.
Он стоял, как всегда стоят чабаны, держа руки на палке поперек поясницы, и покачивался с пятки на носок. Он был бос, задубелые подошвы его пыльных ног не боялись колючек. Холщовые штаны и тонкий рваный чапан составляли его одеяние. Волосы сроду не знали расчески, ладони — мыла.
— Тот сай[6] пойдешь, — сказал он и махнул палкой, указывая направление. — Потом направо сай пойдешь. Там хороший дерево. Много.
Такой крупный.
И показал, какая крупная там фисташка — с фалангу черного пальца.
— Где направо? — уточнил отец.
— А, увидишь. Ну, как локай пройдешь, — пустился он в объяснения. -
Ну, там один локай живет… локай знаешь? Такой грязный-грязный, — брезгливо сказал чабан. — Грязный-грязный, — повторил он, помедлил и заключил: — Честное слово, хуже русского (см.).
Снова сунул палку за спину, повесил на нее руки и побрел к овцам.
Лукич (см. Клички) собирался ехать поездом из Душанбе в Самарканд.
Время было неспокойное — 90-й год. Поговаривали, что на железной дороге — грабежи и разбой.
Лукич все-таки поехал.
Мы с ним встретились после его возвращения.
— Как съездил? — спросил я.
— Да как тебе сказать… Хреновато, конечно. Поезд вечером уходил. Я на верхней полке ехал. Постель разобрал, завалился. Хоть, думаю, высплюсь как следует. Деньги под подушку. На всякий случай. Теперь ведь разное бывает…
Я кивнул:
— Ну?
— Ну и просыпаюсь ночью от страшного удара по голове!
Я содрогнулся:
— Бандиты?!
— Нет, — ответил он со вздохом. — Понимаешь, упал с полки — и башкой о столик.
Было жарко, душно, сухой лес — куда ни глянь — серебрился паутиной, хвоя похрустывала под ногами. Мне нравилась совсем другая девушка, а то, что я оказался в лесу именно с этой, сложилось из нескольких случайностей. Она тоже была очень мила и красива. Но увлечения я не чувствовал. Как ни мила девушка, все равно притягательной она становится только в самом фокусе увеличительного стекла твоего собственного увлечения. Увлечение — это и есть увеличение. Я должен был поспеть на электричку в шестнадцать сорок четыре. Наверное, именно это мешало фокусировке. Любовь не расцветала, осознавая, сколь мизерный срок ей отпущен. Даже мотылек не успел бы распалиться, если бы знал, что в шестнадцать сорок четыре электричка закроет двери. Девушка смеялась и немножко кокетничала — но, кажется, тоже просто чтобы проверить, не затупились ли ее острия. Я слышал, что у нее был парень и они собирались вскоре пожениться. Но моя холодность все равно ее несколько озадачила, а то и расстроила.